Но Шишин не любил читать, еще и на английском. «Ты лучше расскажи», — сказал, и Таня рассказала Шишину про Пипа, Мисс Хэвишем, и дочь ее приемную Эстеллу, и как мисс Хэвишем сидела в черной комнате своей, с завешанными зеркалами, в истлевшем подвенечном платье, и говорила дочери Эстелле, чтоб разбивала всем сердца без жалости и без конца…:
— Ну, что же, все за стол? — сказала бабушка Тамара.
— Нет, без отца не сядем, подождем еще, — сказала мать,
— А это долго? — поинтересовался Шишин.
— Долго, Саша, — пообещала мать.
И стали ждать, и ждали, ждали, ждали, так долго ждали, он чуть не заснул.
— Вот, неразменный рубль, Саша, — сказала бабушка Тамара. — Ты положи его в копилку, накопишь много денег, вырастешь большим и будешь, как твой папа, капитан второго ранга Николай Петрович Шишин. Он погиб в бою за родину свою.
— Погиб? — вдруг удивилась мать, как будто раньше этого не знала, и в своем Ампире упала на пол, и кричать, кричать…
— Давай от них в Австралию уедем? — предложила Таня.
— Когда?
— Сейчас!
— Давай, — ответил он.
Лежала кошка в нижнем третьем справа, битком набита денежьем. Надолго хватит. Надолго. На всю жизнь.
Накинув на пижаму белый китель, в портфеле школьном он проверил сахар, соль и спички, компас, перочинный нож, что подарил отец, надел собачью шапку, невидимку шапку положил в карман и вышел, по черной лестнице спустился на пролет и позвонил.
— А, это ты, привет! — сказала Таня.
Он оглянулся с беспокойством, чтоб проверить, он это или нет. Бывало так, что Таня открывала не ему, другие люди тоже приходили к Тане. «Другие люди, люди в синем, а не я». На лестничной площадке пусто было. «Другие опоздали, я успел…»
— Ты собираешься уже?
— Ага, почти что все.
— Тогда идем?
— Куда?
— В Австралию, куда?
— В Австралию? Ага… — зевнула Таня. — Ты заходи попозже, я дособерусь…
— Когда попозже?
— Через полчаса…
«А через полчаса чего? Через чего? — подумал. — Ведь полчаса откуда не возьмись не отсчитаешь? Да и докуда нужно знать, через чего? А он не знал, откуда и до куда. И стало страшно, что недосчитаться можно, выйти раньше, позже, или в середине, чем через полчаса, и вовсе прийти не через эти полчаса, а через те, которые не те.
— Бобрыкина не видел? — заглядывая Шишину через плечо, спросила Таня.
— Вчера убил его. И мать, — и рукавом стирая лоб, как будто слово думал, которое забыл, которое „Дегтярное“, — и улыбнулся, зная, что дегтярного не надо… „Никому, — подумал. — Никому“
— Дурак! — сказала Таня. — Иди домой, мне некогда сейчас, я собираюсь.
— А это долго?
— Нет.
— А мы не опоздаем?
— Кто это мы?
Он оглянулся. „Мы“ — это я неправильно сказал, „мы“ всякие бывают, люди в синем тоже могут сказать, что „мы“, Бобрыкин тоже… привяжется и скажет „мы“, а этого не надо, этого не надо…»
— Я и ты…
Она молчала.
«Опаздывают те, которых ждут, а ты себе не нужен, опоздать» — покойница сказала мать. Но Шишин вспомнил вдруг, что у него есть деньги, «деньги!» — с облегченьем посмотрел на Таню.
— Есть деньги, много! Можно ничего не собирать, я все тебе в Австралии куплю, — и Шишин звякнул кошкой.
— Деньги? Да, деньги это хорошо, — задумчиво сказала Таня, — гораздо хуже, если денег нет.
— Тогда пойдем сейчас?
— Я не могу сейчас…
— Тебя не отпускает мама?
— Мама умерла. Давно, — и посмотрела пристально и странно, как будто не она.
— Тогда пойдем?
— Я не пойду с тобой.
— А с кем пойдешь?
— С Бобрыкиным. Понятно? Понял?
— Зачем…
— А я люблю его.
— Кого… его?
— Бобрыкина, кого!
— Как это любишь…?
— Так. Люблю, и все.
Он опустил глаза, и вспомнил ни откуда, ни отсюда, вдруг, как выходила Таня из подъезда, в белом платье, — наверно тоже как у матери «Ампир», — и там, на лестничной площадке, возле лифтов шарики висели: много, синие и голубые, надувные, зеленые и красные. Красиво. Шарики, флажки.
Дорожка серпантина, край фаты, в стекле дыру царапал ногтем кто-то, кто-то, но не он. «Уймись!» — сказала мать, и оглушенный, как новорожденный, другой беспомощный калачиком свернулся на полу, у лифтов, сжавшись, вбив в живот колени закричал. Взлетает вверх и вниз и опускается в колени плиссированная юбка, она бежит к нему, и пробегает мимо… сквозь него…
— Прости, — сказала Таня.
— А что ты сделала? — поинтересовался он, она, не отвечая, подошла, прижавшись крепко-крепко, и поцеловала в губы.
— Иди, — сказала ласково и нежно,
— Куда?
Она молчала.
— Куда? — он снова звякнул кошкой.
— Просто уходи. И все.
И стало холодно, и страшно, белым-бело, и на одной высокой бесконечной ноте в ушах звенел звонок дверной, а может школьный на урок, или на перемену, но так, не прерываясь все звонил, звонил, звонил…
«И все… — подумал. — Все». В кармане перочинный нож нащупал и щелкнул кнопкой выдвижной.
И вниз по лестнице пошел, негнущиеся ноги подгибая, придерживая за карман пижамные штаны. Потом рысцой, как будто мог еще успеть куда-то, смешно бежал, попрыгивая по ступенькам. Вдруг кончилось ступеньки, и дыханье и стена, и дверь, и там, где кончилось, он развернулся, опять наверх пошел, и побежал еще спросить у Тани, что сделала она, за что простить…
Споткнулся, и упал, поднялся, на стене оставив ржавые следы, утер о лоб ладони. На новой лестничной площадке выбился из сил, и скрючился кулем, и скреб ногтями рухнувшую землю, но только кафель скреб, как не было земли. И дальше выше, отпихиваясь от себя ногами, устал, приник к стене, и оттолкнул ее, ударил кулаком, еще, еще, ускорив шаг.
И там ее увидел.
Она сидела на ступеньке и ждала.
— А ты взяла зубную щетку, Таня? Сахар соль и спички?
— Взяла, — молчала Таня.
— Тогда пойдем скорей.
— Немножко посидим, устала, — не сказала Таня.
«Ладно, — согласился Шишин. — Посидим»
Был ясный день апреля.
Шишин и Танюша на лестнице сидели рядом, по площадке металась семечная шелуха. «Как черный снег…» — подумал. Голова ее лежала на его коленях, и от волос ее, как в детстве, пахло мылом земляничным. И медленно накручивал на палец стружки, пружинки, вопросительные знаки золотых волос.