Ах, как хочется, чтобы у края столаЭта чаша тебя обошла,Чтобы видеть, как тает январская мгла,Непременно дожить до тепла.
А. ГородницкийПеред глазами пляшут на черном одеяле неба звезды и под распахнутый полог, в проем кузова тянет космическим холодом. За тонким фанерным бортом полуторки бухают, задрав стволы, зенитки, ревут невидимые в ночи бомбардировщики. Иногда доносится свист и раскалывающий ночь удар бомбы подкидывает полуторку. Но машина снова вцепляется баллонами в ладожский лед и упорно продолжает свой бег в цепочке таких же наспех размалеванных белой краской грузовиков.
Тридцать пар испуганных детских глаз, не отрываясь, глядят наружу, в квадрат неба, расчерченного лучами прожекторов и всполохами разрывов. Несмотря на холод, тент открыт, чтоб хоть кто-то успел выпрыгнуть и спастись, если машина уйдет в полынью.
Снаружи доносится запредельно жуткий нарастающий вой пикирующего «лаптежника». Тридцать истощенных до прозрачности, закоченевших тел притыкаются друг к другу, вдавливаясь в доски пола. Воспитательница Нина Васильевна раскидывает руки, как наседка, и громко кричит: Дети, не бойтесь!
Переворачивающие душу удары бомб за бортом кренят машину на бок, осколки прошивают фанеру, кто-то орет, кто-то плачет. С неба уже стрекочет пулемет заднего стрелка выходящей из пике «штуки». Пули щелкают по кабине, по кузову.
Полуторку заносит на льду, она скользит юзом. Резко, словно уткнувшись во что-то, останавливается, кузов кренится вперед.
Снаружи долетает истошный вопль. Сидящие ближе к заднему борту тяжело переваливаются через доски, выпрыгивая на лед.
Сквозь дыры в фанере хлещет вода. Дмитрий лезет к борту, но получает чьим-то валенком в лицо и валится обратно навстречу черной парящей воде.
Он очнулся от бьющего все тело озноба. Пришел в себя, выбираясь из привидевшегося старого кошмара, в кошмар реальный. Руки и ноги сковал холод. Зубы стучали.
Лишь раненые нога и рука пульсировали волнами горячей боли. Он сообразил, что лежит на карнизе над пропастью, забившись в небольшую нишу. Как заполз в нее, не помнил. Винтовка валялась рядом. Дмитрий оттянул затвор, магазин был полон.
Преодолевая дрожь, отцепил от ранца одеяло, закутался и сунул в рот галету. Мысли упорно возвращались к произошедшему наверху, но он гнал их от себя, зло кусая губы.
Под раненой ногой натекла приличная лужа крови. Кое-как он промыл рану, затем сунув в зубы винтовочный ремень, плеснул йодом. Переждав, пока утихнет боль, кое-как забинтовал ногу остатками бинта.
Попытался было встать, но новая острая боль в здоровой ноге пронзила все тело. Он повалился обратно на камни. Снял крагу, расшнуровал ботинок. Ощупал опухшую лодыжку здоровой рукой. Вывихнул или растянул при падении.
Часы остались у Двира. Сколько времени он тут провалялся, Дмитрий не знал.
Он зашнуровал ботинок и осторожно приподнялся. Попробовал ковылять, опираясь на винтовку. Прохромал по карнизу, для начала влево. Уткнулся в отвесную стену. Повернул обратно. Карниз сужался и ступенями спускался вниз. Другой дороги не было, и он полез по ступеням.
Преодолев с десяток, услышал далекие голоса на дне ущелья и лег за камень.
Заметались далекие конусы света: один, другой, затем чуть поодаль – третий.
Это возвращались легионеры.
Но преследователи прошли через ущелье, подсвечивая фонарями, и скрылись вдали.
Дмитрий продолжал спуск с карниза, пока не выбрался на тропу.
Не задумываясь, поковылял обратно, вверх, на плато, отгоняя мысли о возможной засаде. Двир так и лежал там, где его настигла нуля. Легионеры только перевернули тело лицом вверх.
Не взяли даже "узи".
Дмитрий сел рядом. Похоронить товарища он не смог бы, да и иорданцы, скорее всего, вернут тело в Израиль, как делали это раньше.
Он перегрузил себе воду, остатки еды, повесил на спину автомат и распихал по карманам магазины. Фотоаппарат тоже оказался невредим, и Дмитрий сунул его в ранец.
Достал из подсумка товарища последнюю гранату, положил себе в карман, чуть разогнув усики чеки.
– Прости брат… и прощай… – Дмитрий постоял над телом, раздумывая, не надо ли прочитать кадиш или какую-нибудь молитву. Но кадиш он не знал, а молитв, один хрен, никаких не помнил, кроме, разве что, первых строк "Шма Исраель", да благословения над шаббатней булкой и над ханукальной свечой.
Ни Двир, ни он сам никогда не интересовались религией. Решившись наконец, он прочитал "Шма", те строки, что помнил наизусть. Потом поглядев в черное, звездное небо, произнес:
– Ты уж прости, что я не по форме обращаюсь, молитв не помню. Но ты уж позаботься о нем там наверху.
Помолчав, он добавил, словно это могло что-то изменить: – Он был хорошим солдатом.
Небо неумолимо пялилось ледяными глазами звезд.
– А обо мне не беспокойся, я как-нибудь выберусь.
"Вывезет кривая", – пришла на ум русская присказка.
Он развернулся, и захромал было обратно, в ущелье, но через несколько шагов вдруг понял, что весь его диалог с Ним велся на русском языке, только кусок молитвы он проговорил на иврите.
Дмитрий озадаченно остановился. В принципе, Ему там, наверное, без разницы, на каком языке, но на "всякий пожарный" он повторил все на иврите, злясь на себя за устроенное представление.