В начале семидесятых умерла старуха Люсьена, а через два года после нее тетя Коломба, и обе оставили Люси деньги, которые она постаралась побыстрей истратить. Люси объездила мир во всех направлениях. Он сузился для нее до размеров земного шара, где она так и не смогла найти ни места для себя, ни смысла. Пять лет странствовала она. Бывали у нее и друзья на один день, и любовь на одну ночь. У ее чувств, как и у давних грандиозных художественных проектов, не было завтра. Правда, с некоторыми мужчинами у нее случались отношения достаточно длительные. Но всякий раз связь разрывалась. Потому что и в любви Люси требовала абсолюта, причем немедленно, хотя была не способна определить, что он собой представляет, этот абсолют; к тому же она совершенно не брала в расчет личность своего возлюбленного, который не мог или не хотел соответствовать столь безмерным притязаниям. Единственно, что ей удавалось, так это наполнить неистовством и страданием каждую из своих слепых любовей. Она неизменно превращала любовь в войну, из которой неизменно выходила побежденной и с уроном. И всякий раз в сердце у нее возникал вопрос, вспыхнувший в тот далекий день в ландах во время грозы: «Любит ли он меня? Любил ли он меня хоть один миг?» Однако людоед по-прежнему пожирал ответ.
Она видела великолепные произведения искусства, любовалась восхитительными пейзажами, порой сталкивалась с незаурядными людьми. Но еще больше повидала уродливого и отвратительного, что прозябает в грязных кварталах больших городов, влекущих к себе своим обманным очарованием и населенных людьми с мутными душами и грязными мыслями. Ее отец полжизни занимался тем, что общался с миром на расстоянии, а она мчалась без остановок, объехала весь свет, пощупала его собственными руками. И ничего не обрела, лишь окончательно утратила иллюзии.
Вернувшись во Францию, Люси узнала, что отец умер семь месяцев назад. Мать не смогла ей сообщить о его кончине, потому что не знала, где она.
После долгой исступленной гонки по чужим странам и городам Люси вновь поселилась в Париже. Земля была круглая, серая и бугорчатая, как шлак. Смерть отца придавила Люси новым бременем, на этот раз печали. Она терзалась угрызениями, оттого что не повидалась с отцом перед смертью, и от этого открывались старые раны. Она часто думала о нем, и порой ей казалось, что она начинает понимать его, сознавать всю бездну одиночества и горечи, которые в жизни были уделом этого человека, в жизни, погребенной среди болот.
Слишком поздно почувствовала она глубокую жалость к этому молчаливому старику, который с безмерной стыдливостью и потрясающим внешним спокойствием переносил свое горе. И это запоздалое чувство жалости к нему сделало Люси несколько серьезнее. Она работала, но решила продолжить прерванную учебу. Получила диплом преподавателя истории искусства. Преподавала в Дуэ, потом в Реймсе и наконец в Медоне. Снова началась провинциальная жизнь, хотя Люси провинцию терпеть не могла. Она стала добиваться должности за границей; ей хотелось уехать, но на этот раз уже не как туристке-побродяжке, а на службу. Она много потрудилась, чтобы устроить свой побег. И в конце концов получила должность преподавателя в Берлинском университете.
Но за два месяца до отъезда Люси в Германию заболела ее мать. Диагноз — рак. И Люси, хоть никогда не чувствовала себя чем-то обязанной матери, с которой у нее никогда не было взаимопонимания, на сей раз засомневалась насчет своего отъезда за границу. Смерть отца, произошедшая в ее отсутствие, стала для нее потрясением, и теперь, когда смерть кружила вокруг матери, она не решилась рисковать и уехать. Как бы ни тяжек был счет ее отношений с этой отстраненной женщиной, которая всегда предпочитала ей сына и не сумела в детстве спасти ее от белокурого людоеда, тяжести его не хватило, чтобы склонить стрелку весов на сторону бегства. Что-то удерживало Люси. В конце концов она приняла решение и попросила оставить ее во Франции. Сочувствие, которое она испытывала к покойному отцу, перешло на заболевшую мать.
Алоизу оперировали. Отрезали грудь. Но рак дал метастазы. Ей удалили вторую грудь. Повторное калечение тела матери отозвалось на Люси. При каждой новой операции, произведенной на Алоизе, у Люси словно бы ампутировали остатки жесткой неприязни, которую она раньше питала к матери. Сострадание все больше и больше углублялось в Люси, открывало в ней доселе неведомые бездны, в которые проваливались былая ее злоба, полузабытая ненависть, остатки гнева и сухие вспышки ярости. И прощение излилось, подобно прозрачной воде, в глубины этих бездн. Подобно разлившемуся половодью, которое мало-помалу объяло всех, кто когда-либо обидел, обманул или предал ее. Подобно очистительной воде. Но Люси пока не знала про этот неосязаемый, неощутимый разлив, она лишь нерешительно, неловко, на ощупь продвигалась в полусвете сострадания, которое еще не способно было заявить о себе.
Люси опять попросила перевода. Но не на край света и не в какую-нибудь европейскую столицу, а в маленький французский городок. Она приехала преподавать в Блан, в тот самый лицей, где ее отец когда-то был учителем математики. Алоиза лежала в больнице в Блане. Каждый день Люси приходила и сидела около нее в белой палате со шторами в лилово-зеленую полоску. Алоиза почти не разговаривала; исхудавшая, она неподвижно лежала на больничной кровати и все чаще впадала в забытье. Лишь иногда бросала на дочь удивленный взгляд. Взгляд, что проходил сквозь Люси, сквозь настоящее, устремляясь куда-то далеко-далеко — в прошлое, к собственному истоку. А когда конец стал совсем близок, Люси попросила перевезти мать домой. И взяла бессрочный отпуск.
Люси переселилась в дом на улице Плачущей Риги. Алоиза умерла ранним утром весной. Рассвет заливал комнату розовым светом. Алоизу похоронили на городском кладбище в той же самой могиле, где покоились Фердинан и Иасинт. В той земле, где ждал ее сын. И Люси осталась одна.
* * *
Все было закончено. Люси исполнила, нет, не свой долг, но некий труд, потребовавший стократ больше усилий, а главное, стократ более таинственный. Она простила.
Она могла бы уехать, навсегда запереть пустой дом или выставить его на продажу. Могла бы убежать, найти где-нибудь работу, снова поселиться в большом городе. Могла бы покинуть этот край болот, места печального своего детства, навсегда распроститься с ним, оставить его здесь среди прудов. Но что-то удерживало ее. Она даже не смогла бы сказать что. Да, дом был пуст, но не безмолвен. Вокруг него звучал некий смутный ропот, но если хорошенько прислушаться к этому ропоту, он превращался в песню. То была песня земли, песня болот, ветра, лесов. И все эти голоса по-прежнему оставались для Люси близкими и родными. Когда-то она бежала от них, долго предпочитала им синкопированный гул больших городов, но негромкий этот ропот все больше заставлял ее сердце прислушиваться. Иные из голосов земли и болот, напевающие свои песни, пробуждали в ней глубокое волнение. Потому что в этих напевах непостижимым образом сливалось то, что уже прошло, и то, что еще не наступило, но что обязательно придет. Особенно в хорах жаб-колокольчиков, как называют жаб-повитух. Мельхиор по-прежнему оставался владыкой их песен.
Люси осталась, не особенно понимая почему. Но удерживало ее здесь то, что она, хоть и не сознавала того, слушала голос земли. Слушала молчание мертвых, а сквозь него иное, еще более дальнее молчание.