Я взял газету, которую Кроули отшвырнул в сторону, отыскал злополучную статью и прочел, что написал Ливой.
ФИЛАДЕЛЬФИЯ. Она прекрасна. Он богат. Вместе они очаровывают очкастого представителя «Сайентифик американ». Остается надеяться, что в следующий раз редакторы журнала позаботятся поставить во главе экспертного комитета кого-либо посолиднее. Молодой человек, занимающий в настоящее время этот пост, прибыл из обшитых слоновой костью коридоров Гарвардского университета, и, похоже, он еще бегал в коротких штанишках, когда Першинг форсировал Рейн…[39]
У меня перехватило горло. Куда он клонит, этот Ливой? Меня не столько удивили его нападки на меня и то, что он презирал Кроули лишь за принадлежность к привилегированному сословию. Но зачем ему понадобилось выставлять меня председателем комитета? Стоило ли ради этого писать статью? «Да полюбуйтесь, какой неопытный этот председатель комитета!» Я решил, что у Ливоя были веские причины, чтобы публиковать откровенную ложь. Видимо, он хотел внести раздор в работу комитета и смуту в наши ряды.
Так я познакомился с самым жалким представителем прессы — скандальным журналистом.
— С вами все в порядке? — спросила Мина.
— Да, — сказал я, складывая «Паблик леджер» со статьей Ливоя. — Удивительно, какую чепуху не стесняются публиковать газеты!
— Я не об этом, — сказала Мина, дотрагиваясь до моей руки, а потом до лба. Он показался ей горячим, она отдернула руку, словно обожглась: — Да вы весь горите, дорогой!
— Это я пылаю от гнева.
Кроули посмотрел на меня поверх края газеты и тоже заметил мой румянец.
— У вас и впрямь нездоровый вид, Финч. Пожалуй, попрошу миссис Грайс принести вам аспирин — у нее на кухне всегда наготове пузырек.
Кроули потянулся за маленьким колокольчиком, стоявшим на столе, но я остановил его.
— Я сам к ней схожу.
В обычных обстоятельствах Кроули бы настоял, чтобы я оставался на месте и ждал, когда мне придут на помощь, но сегодня он так углубился в чтение, что ему было не до споров.
Миссис Грайс в кухне тоже читала газету (я заметил, что это был очередной выпуск печатавшегося по частям романа «Укротительница мужчины» Милдред Барбу), она побледнела, увидев меня в дверях. Вряд ли я смутил бы ее больше, если бы проник в ее спальню и застал в пеньюаре.
— Что стряслось, сэр?
— Голова болит, — объяснил я, отвешивая поклон Пайку, который пытался уговорить голубя склевать насыпанные ему на завтрак зерна. — Доктор Кроули распорядился, чтобы вы дали мне пару байеровских таблеток.
— Он отлично знает, что я не терплю их в этом доме! — возмутилась миссис Грайс, словно я потребовал у нее опиум. Удивительно, но малейшие детали могут задеть вас за живое: наблюдая, как миссис Грайс достает из буфета пузырек с аспирином, изготовленным в Америке, я внезапно вспомнил мою матушку: та была убеждена, что эпидемия гриппа, разразившаяся в восемнадцатом году, была делом рук германского кайзера, по чьему приказу в лабораториях Байера создали болезнетворные бактерии. И хотя уже прошло пять лет с тех параноидальных времен, реакция миссис Грайс убедила меня, что немало еще воды утечет, прежде чем «капуста свободы» снова станет просто квашеной капустой, а «эльзасцы» вновь будут зваться немецкими овчарками.
Я взял таблетки у миссис Грайс и проглотил их, запив водой из-под крана. Лекарство, похоже, попало не в то горло и застряло где-то посередине пищевода, не достигнув цели. Я поблагодарил миссис Грайс и уже собрался уходить, как вдруг замер, услышав фразу, которую только что произнес по-тагалогски Пайк, обращаясь к сидевшему в клетке голубю. Я не мог понять, что он говорил, но одно слово, повторенное многократно, словно отделилось от остальных и, перелетев через кухню, достигло моих ушей и пробудило воспоминания.
— Что это означает, Пайк?
Плечи слуги напряглись.
— А?
— Это слово, которое ты все повторяешь, — что-то вроде «и-и-бо-он».
— Ибон, — повторил он, осторожно поправляя мое произношение. — Это значит «птица». Он кивнул в сторону нахохлившегося голубя, сидевшего в бамбуковой клетке. — Я прошу его поесть, а то он так отощал, что не может летать.
«Ибон» — это слово я уже слышал. Оно вырвалось у Уолтера в потоке его бессмысленной тарабарщины на неизвестном языке, которую мое западное ухо поначалу приняло за древнееврейский, но который на поверку оказался, как я теперь понял, тагалогским.
— Пайк, — сказал я, хватая его за руку, — ты должен помочь мне.
Он подозрительно покосился на меня. Я взял с него обещание, что он будет ждать меня на кухне, и поспешил наверх в свою комнату за стенограммой того сеанса, когда Уолтер говорил на разных языках.
Наша стенографистка приложила героические усилия, чтобы передать малейшие нюансы незнакомой речи и тщательно записала длинную цепь экзотических фонем. Теперь Пайк, нацепив старые очки для чтения, принялся проверять ее работу. Я надеялся, что слова Уолтера сразу станут понятны филиппинцу, но одного взгляда на дворецкого мне было достаточно, чтобы догадаться, что все не так просто. И неудивительно: думаю, мне было бы не легче расшифровать английскую фразу, будь она записана с нарушением фонетических соединений и вдобавок предварительно пропущена через слух того, для кого это неродной язык.
Я уже начал терять надежду, когда Пайк попытался произнести слог за слогом и так в конце концов смог расшифровать запись. Наша стенографистка услышала паузы там, где их не было, и вынуждена была подбирать примерные соответствия звукам, которых не было в английском языке. Проговаривание их вслух помогло расставить их все по местам. Лицо Пайка озарилось внезапным пониманием, и он начал переводить:
— Он спрашивает: «Как далеко ты готова лететь за правдой, маленькая ибон?»
Маленькая птичка — Финч, зяблик.
— А что еще он говорит?
Дворецкий провел пальцем по словам в стенограмме.
— Он спрашивает, достаточно ли сильны твои крылья, — перевел Пайк, — или ему надо дать тебе более сильные.
Крылья сильнее, чем у зяблика… Я сразу посмотрел на голубя, который следил за мной насмешливым взглядом, какой бывает у птиц, сидящих в клетках. Вот они, более сильные крылья, которые предлагал мне брат Мины, которые он мне «дал». Но для чего?
И тут меня осенило.
Мне понадобилось почти все утро, чтобы уговорить Мину выпустить голубя. Я пытался убедить ее, что меланхолия птицы вызвана именно заточением. Мина же опасалась, что у голубя могут быть внутренние повреждения — результат преодоления оболочки, разделяющей мир Уолтера и наш собственный. «А что если у него сломано крыло?» — волновалась она и говорила, что никогда не простит себе, если мы освободим птицу только затем, чтобы она немедленно пала жертвой одного из соседских котов.