Ничего похожего на типовой — с картами, диорамами, схемами полезных ископаемых и проч. — историко-краеведческий музей. Поднявшись по ступеням центрального входа, пройдя сквозь электронные щупы контроля, я вступил в Древний Египет. Здание заселено каменными фараонами, их женами, жрецами, писцами, домочадцами, слугами, просто знатными горожанами в окружении их вещей, живописи, папирусов. Это Египет сокровенный — каменные обитатели его в большинстве своем подняты из тьмы усыпальниц и погребальных камер (сакрабов). Египет, который скульпторы ваяли четыре тысячелетия с натуры. Пантеон древностей? Реконструкция канувших в историю цивилизаций? Да. Но только отчасти. Египетский скульптор работал не для выставочного зала, не для городской площади и даже не для храма — созданное им, как правило, замуровывалось вместе с покойным. Оно — не для людских глаз, оно — для вечности. Предельно упрощая содержание египетского погребального ритуала, можно сказать, что если телесную вечность человека должно было обеспечить бальзамирование, то духовную — его скульптурное изображение. И потому, стремясь к портретному сходству, художник воплощал еще и, так сказать, идею оригинала — и как индивидуума, и как члена сообщества (то есть идею фараона, писца, месильщицы теста и т. д.), и как Человека вообще. Иными словами, перед нами художественный код египетского мироощущения и миропонимания, который уже сам по себе — величайшее произведение искусства.
Профессиональная изощренность скульптора сочетается здесь с тем, что по первому впечатлению вы примете за архаичность древнего искусства. Но в этой «египетской архаичности» вы не обнаружите примитивизма.
Вот парная скульптура мужчины и женщины, своей монументальностью и обобщенностью напоминающая каменных идолов, и скульптором тщательно проработаны индивидуальные черты лица, так же как и анатомия, вплоть до пениса и женского лобка. Последние, кстати, поражают отсутствием сексуального. Для описания чувств, которые вы испытываете, рассматривая эти скульптуры, даже слово «целомудренно» нелепо — это явления другого ряда. (Потом, вернувшись в Москву, я прочитал перевод древнеегипетского текста: «Когда ночное Солнце проводит ночь на храмовых землях, / тогда соитие не дозволяется. / Когда же небо светлеет, / тогда созидающей воле дается свободный путь, тогда он (Ра) (снова) царствует над всеми фаллосами и вагинами». То есть только созидающей воле Солнечного бога подчиняется все, что связано с ростом и развитием жизни. Воля человека тут ни при чем.)
Нет, разумеется, есть в музее историческая экзотика, скажем, золото саркофагов, погребальные ковчеги и ковчежцы, луки, колесницы. Это интересно. Но завораживает другое — само усилие художника, противостоящего распылению, исчезновению жизни, воплощенной в этих людях. Противостоящего смерти. И усилие отнюдь не безнадежное — нам внятен язык, на котором говорят с нами из как бы канувших в никуда тысячелетий. Сошлюсь хотя бы на скульптурное изображение Нефертити, повторив многажды сказанное до меня: сколько бы фотоизображений мы ни видели, но та, как бы не законченная скульптором голова, что хранится в Каирском музее, будет для нас впервые. Ожидаемое и неожиданное переживание первозданности. Грубый серый камень, излучающий тепло и нежность почти совершенной женской красоты. Загадочное явление — скульптура, которая, похоже, способна опровергнуть неопровержимый постулат эстетики: вечной, на все времена, может быть только идея красоты и не может быть ее абсолютного материального воплощения. Но вот оно, воплощение это, — передо мной. Я стою и смотрю, переживая — не скажу, потрясение — некое душевное стеснение, которому не мешают посторонние мысли про стекло, которым она закрыта и которое отражает зал, и потому снимка хорошего не получится, и про то, что хорошо бы до посадки в автобус купить где-то минеральной воды — в горле пересохло, и при этом ощущаю, почти физически, как ласка этой красоты, вошедшая в тебя властно и вкрадчиво, разворачивается внутри, обретая собственную жизнь, как она подсвечивает изнутри все, что я вижу сейчас, спускаясь с крыльца музея, разглядывая куст папируса в каменном прудике, поднимаясь по ступеням в салон экскурсионного автобуса. Как музыка в наушниках от плеера. Красивая женщина?.. Да. Конечно… Но не только. Что-то еще как бы стронулось изнутри — мощное и высвобождающее. Как осознание — не умом, другим чем-то — нежности и ласки жизни, явленной нам в красоте женщины. И стыда за собственное внутреннее безволие и опущенность в отношениях с жизнью.
…Вот уж не думал, что все это произойдет вот так просто и неожиданно.
И мысль о предстоящем посещении пирамид, куда уже везет нас автобус, почти не страшит.
Вторая остановка экскурсионного автобуса у пирамид в Гизе. Предстоящее мне через полчаса или час скорее пугает, чем радует. Прожить жизнь с сознанием, что за пределами доступного тебе мира есть некие — ну пусть не семь, уже меньше, но — чудеса света, чудеса на все времена, и лишиться этого сознания — это должно быть грустно. А так, скорее всего, и будет. Потому как пирамиды ты не мог не износить до дыр по тысячам их изображений, сопровождавших тебя всю жизнь — от картинки в школьном учебнике до кадров из «Джеймса Бонда» по телевизору.
Но по дурной туристской инерции я все же делаю некое специальное усилие, сопрягая картины заснеженной промороженной Москвы трехдневной для меня давности с ритуальными словосочетаниями: «Одно из самых древних и самых величественных на земле сооружений. Материальное свидетельство одной из самых великих цивилизаций в истории человечества» и т. д. Перебирая эти определения, я скользил взглядом по летящему за окном асфальту, витринам, прохожим, афишам и, когда наконец сами эти пирамиды буднично обозначились тремя зубцами вдали, в просветах меж домами, никакого особого волнения не испытал, — ну вот и хорошо, подумал я, значит, томиться в автобусе уже недолго, минут через десять-пятнадцать можно будет наконец выйти, размять затекшие ноги. Ну разве еще с завистью вспомнил бунинское описание его паломничества сюда: «…от пирамид и солнца кружилась голова». Действо, в котором участвую я, менее всего похоже на паломничество. Последние пять минут автобус тащится вдоль грязной канавы-реки мимо двух- и трехэтажных домиков, а за деревьями мелькают уже вставшие в полный рост пирамиды, похожие почему-то на их макеты в натуральную величину. Мы уже едем вдоль забора, ограждающего архитектурный заповедник от города; поворот налево, в ворота, и автобус, сбросив скорость и задрав нос, карабкается наверх. В окна противоположной от меня стороны салона, полностью закрывая обзор, вплывает основание пирамиды Хеопса. Нечто, напоминающее гигантскую лестницу из полутораметровых каменных ступеней. Автобус кренится на повороте, пирамида перемещается в окнах, и в небо, затянутое тяжелыми облаками, выхлестывает ее ребро — ощущение непомерной мощи и величественности этого жеста обдает холодком.
Вот единственное — отчетливое и сильное — впечатление от пирамид, пережитое мною непосредственно. Все остальное уже шло по разряду туристского шоу.
Нас отвезли на отдаленную смотровую площадку, откуда все три пирамиды вмещаются в видоискатели фотоаппаратов. «На прогулку — двадцать минут», — говорит экскурсовод, и я торопливо пробираюсь сквозь толпу вокруг сувенирных развалов к краю террасы. Но край площадки утыкан японцами, позирующими перед объективами на фоне пирамид. Нужно искать место побезлюднее. Ну и вот он наконец, тот самый момент: передо мной открытый кусок пустыни, в пустыне три пирамиды и дорога к ним, по которой катят туристские автобусы. Пирамиды большие, очень большие, это заметно по тому, как стремительно, по мере приближения к ним, уменьшаются автобусы. Небо с облаками. Ветер. Я поднял свой аппарат, обнаружив в видоискателе виденную — уж не знаю сколько раз — картинку, и с чувством стыда и скуки нажал на кнопку… Похоже, бессмысленный ритуал с фотокамерой — единственный, что остался современному паломнику. Никакого внутреннего «ах!» не было. Вокруг деловито клацали и щелкали камеры. Сами пирамиды, кроме меня, не снимал никто. Снимали себя на фоне. Потому как важны не пирамиды, важен сам факт твоего присутствия здесь. Не более того. Нормально… Ну и что дальше? Ах да, можно, наконец закурить. Ну и, соответственно, расслабиться, посмотреть на пирамиды уже своими глазами. Сосредоточиться, так сказать. Но вот это как раз и невозможно. Сначала теребят «бедуины», предлагая прокатиться на верблюде. Потом налетают дети с книжными закладками из папируса и с открытками вот этих самых пирамид: «Мисте! Гуд прайс! Гуд прайс!» «Нет. Нет! Отойдите! Не мешайте!» — отмахиваюсь я, но их заводит уже само звучание моего голоса. «Е прайс? Е прайс?! Нет, мужик, ты скажи! Скажи, сколько дашь! Может, мы и сбросим!» — наседают они.