Глава двадцатая
БЫТИЕ
И с этого дня началась для Эдмонда иная, не похожая на прежнюю жизнь — полудремотное, праздное существование, в котором тенью его недавнего образа двигалась Ванни. Дни уходили за порог дома — уходили покойно, ничем особенным не отмеченные, разве что с упрямой настойчивостью нараставшим день ото дня ощущением болезненной слабости. Но было тому и достойное вознаграждение.
Вскоре после возвращения домой он стер с электронных ламп и электрических проводов лаборатории толстый слой пыли и, как бывало раньше, проводил в ней целые дни в погоне за блуждающим огоньком знаний, который снова манил его из темных трясин непознанного. Порой он и сам поражался удивительнейшим, лежавшим вне всяких мыслимых границ науки открытиям своим; и в редкие часы эти работал с почти забытыми энергией и вдохновением. Но редкие минуты горячего энтузиазма сменялись часами праздной бездеятельности, когда в оцепенении он сидел неподвижно, упрятав лицо в ладони рук.
Иногда поднималась к нему Ванни, и садилась где-нибудь в уголке, и сидела тихо и робко, не смея потревожить его в святая святых; и могло продолжаться так долго, до тех пор пока первым он не замечал ее присутствия. Вот когда становилась Ванни невольным свидетелем великих открытий, но видела в них лишь радужную игру света или огонь расплавленного металла, она не понимала и даже не догадывалась об истинной значимости на ее глазах происходящего. Однажды она подсмотрела из своего уголка, как неведомой силой поднял Эдмонд в воздух, прямо к потолку свинцовый шарик; и, оставив круглую вмятину, тот даже вдавился в белую штукатурку, хотя не было рядом ничего, способного удержать в воздухе этот тяжелый шарик. В другой раз, желая развлечь, он дважды погружал ее в удивительно глубокий сон, и, просыпаясь, казалось ей, что возвращается она из сказочного путешествия к далеким мирам. А когда вышла из забытья во второй раз — раскрасневшаяся, счастливая от неясных, ускользавших из памяти видений, — Эдмонд сказал, что была она мертва. Этот фокус проделал он при помощи тонкой, блестящей золотой иглы, со змеящимся на конце медным проводником.
Но чаще всего в наполненной ртутью маленькой стеклянной колбе показывал ей Эдмонд острые как лезвие бритвы вершины скал и дикий хаос безжизненного лунного ландшафта. Лишь однажды, после того как пригласил он ее заглянуть в волшебный сосуд, увидела там Ванни розовую поляну, по которой двигались два легких, сверкающих всеми цветами радуги, небесной красоты крылатых существа. Замерев в восторге, она смотрела на них и чувствовала странную, почти родственную связь между собой, Эдмондом и этими существами; но как ни просила, так и не сказал Эдмонд, какой мир открылся тогда перед ее взором и что за существа так беззаботно порхали в его розовом великолепии.
То необузданно дикое, что до разлуки ужасом своим лишало Ванни рассудка, почти стерлось в памяти ее, но, чтобы снова не смутить опасными чувствами и запретными видениями маленький, напряженный разум, Эдмонд охранял от нее, направляя по строго определенному руслу, лежащие за пределами выразимого свои мысли. Но не все получалось так гладко, как хотелось ему; и, растворив однажды двери полутемной библиотеки, Эдмонд застал заплаканную, дрожащую от ужаса Ванни над древней рукописью «Некрономикона». Видно, снова стало ей доступным понимание кошмара черного колдовства, заключенного в пожелтевших от времени, ветхих страницах, — доступно в той мере, чтобы вновь ожили в памяти растаявшие ужасы забытых мыслей. Эдмонд сумел утешить ее древним как мир и, пожалуй, не свойственным для сверхчеловека образом, и все как бы забылось; но некоторое время спустя она вдруг с удивлением обнаружила, что с полдюжины старых книг исчезли с полок библиотеки, по всей видимости, перекочевав в темные углы лаборатории. Одной из них — она вспомнила, как когда-то переводил ей с греческого Эдмонд наполненные ужасом страницы, — был «Критикой»; хорошо помнила и еще одну — без названия, на схоластической латыни, с ничего не говорящим ей именем автора на последней странице — Феррус Магнус. И, когда очистились полки от потрескавшихся от времени кожаных переплетов, будто из самого воздуха библиотеки сгинула мрачная, давящая атмосфера — просторнее и светлее сделалась комната. Теперь все чаще засиживалась в ней Ванни: читая, слушая музыку, подводя балансы домашних расходов или просто мечтая. Казалось, даже череп Homo на каминной полке расстался с прежней саркастической усмешкой и скалился со своего постамента так же глупо, как могла скалиться любая другая дохлая обезьянка. А однажды, войдя тихо в библиотеку, Ванни вспугнула устроившегося на распахнутой форточке воробья; и это была необыкновенной важности сцена, словно отныне сняли, освободили навсегда стены эти от зловещего заклятия.
Вспомнив старый адрес, стал иногда заглядывать в Кенмор скоротать вечерок старый профессор Альфред Штейн. Эдмонда в какой-то степени забавлял процесс смущения этого маленького разумного человечка, и он находил легкое удовольствие в том, что приводил в замешательство этот ум раз от раза все сильнее. Для этого он время от времени демонстрировал профессору некоторые чудеса своих лабораторных опытов или декларировал идеи, заставлявшие даже такое дружелюбное существо, как маленький профессор, от негодования шипеть, брызгать слюной, становиться желчным и раздражительным, но никогда не сдававшимся без боя. Эдмонд с сардонической усмешкой наблюдал за тщетными попытками Штейна разобраться в элементарно недоступных возможностям его разума, таинственных миражах, понимая, что для человеческих существ с их одномерным восприятием даже явления простейшего мира материи могут навечно остаться за пределами доступного их пониманию.
После взрыва эмоций и бесплодных попыток докопаться до сути того или иного продемонстрированного опыта Штейн смирялся с положением вновь оказавшегося в глухом тупике, а Эдмонд отмечал про себя с усмешкой, что маленький профессор так до конца и не распрощался с мыслью, что он не кто иной, как легкомысленная жертва насмешливого и искусного мистификатора.
Но что бы ни чувствовал и ни переживал профессор Штейн, он никогда не отказывался от возможности обрести знания — пусть даже мельчайшие крохи этих выраженных в доступной форме знаний. Как когда-то научилась понимать Эдмонда Ванни, так вскоре и маленький профессор разглядел в нем существо, с которым можно вполне уживаться и даже наслаждаться его обществом, как наслаждаются музыкой — без дотошного анализа и вопросов по технике ее создания. В более тесном знакомстве все, что некогда, отталкивая, держало Штейна на расстоянии, исчезло, и понемногу ему все больше начал нравиться вкус блюда под названием «сверхчеловек».
Ванни очень любила эти визиты. Особенного желания общаться с себе подобными она уже давно не испытывала, но ее радовала та атмосфера легкости, которую создавал в доме своим присутствием маленький профессор. Для нее, словно для обитателя заоблачных горных вершин, эти вечерние визиты стали как бы глотком свежего морского воздуха. Заметив, что алкоголь смягчает внутреннее напряжение Эдмонда, она научилась подавать к столу вино. От его легкого прикосновения Эдмонд начинал казаться мягче, доступнее и, даже с его холодной, безжалостной логикой, более человечным. Бывало, что втроем они засиживались до поздней ночи, обсуждая порой целую гамму всевозможных тем из областей морали, науки, искусства, социальных теорий, политики, не обходя вниманием вечной темы взаимоотношений мужчины и женщины. Большей частью Эдмонд курил и молчал, лениво, одной половиной сознания следуя течению их мыслей; иногда отвечал на обращенный непосредственно к нему вопрос и делал это с такой законченной точностью суждений, после чего, казалось, и спорить было более не о чем; или, наоборот, когда с саркастической улыбкой на губах объявлял непреложным фактом совершеннейший с точки зрения спорщиков абсурд, то раздувал пламя спора до небывалого накала.