Эдвард, буквально выхватив у него газету, принялся бешено листать ее. Когда друзья подбежали к нему, он тупо глядел на бумажные листы полными слез глазами. Инспектор с великаном тихонько отступили. Газета выпала из рук мистера Муна под ноги прохожим, где ее тут же затоптали, размесили в грязь, превратив в очередную песчинку среди пены городского прибоя. Иллюзионист стоял в полном одиночестве, ощущая с особой остротой, как силы, ответственные за совпадения в реальном мире, дружно ополчилась против него. Затем, неожиданно для самого себя, он рассмеялся. Смех его нельзя назвать радостным, но на фоне всего, произошедшего с ним, подобная реакция представляется мне более чем закономерной. Правда, сторонний наблюдатель вполне мог решить, будто разум мистера Муна, подобно пересохшей земле, пошел трещинами, не выдержав последней нагрузки.
Все это время под городом спит старик.
Какая-то часть его сознания понимает, что наверху, на улицах, происходят перемены. Что события катятся к неминуемому кризису. Возможно, он догадывается, что ему вскоре придется пробудиться ото сна и вернуться в мир бодрствующих. Но пока он вяло колышется в болоте сновидений.
В первом из них он снова молод, снова в компании друзей. Они еще не столкнулись с подлинными испытаниями жизни, С ним Саути[27], отважный, славный Саути, еще до предательства и раздоров. Они ведут горячий спор, наверное чересчур серьезный, но тогда казавшийся им нормой.
Старик вздыхает и тревожно шевелится во сне, вспоминая более счастливые времена.
Молодые люди делятся своими надеждами и стремлениями, говорят о великом эксперименте. Саути высокопарно упоминает о каком-то братстве, об их планах удалиться от мира, чтобы совершенствовать себя.
А вот и он сам — с огнем в глазах горячо вещает о поэзии и метафизике. О необходимости создания лучшего мира.
Сасквеханна. Слово неожиданно всплывает в памяти. Оно ничего не значит для старика, но ему нравится звук, ему приятен его ритм. Спящий повторяет его — Сасквеханна.
Затем рядом с Саути появляется Эдит. В руках у нее вино и печенье. Она прерывает их разговор, и старик видит, как пропасть между ними сделалась еще шире. Рядом с ним оказывается Сара, и он отвлекается. Сон снова ускользает.
Теперь он старик, его дружеские связи усохли подобно виноградинам на гнилой лозе. Ясное зрение молодости затуманилось и угасло с годами. Он совсем другой человек. В тисках нужды, сраженный жалким существованием. Он обнажен до пояса, брюки его спущены ниже колен, он сидит в нужнике, тужится и стонет, больной от осознания того, что сам стал причиной своих мучений и что его нынешнее состояние — лишь его собственная вина.
— Мое тело больно,— пишет он.
Его безумие есть последствие пристрастия к некоему снадобью, предательской привязанности, в сетях которой он запутался слишком надолго. Все это старик бормочет самому себе, униженно тужась.
Наконец он возвращается в мансарду в Хайгейте, к Джиллмену и тому мальчику. Нэд здесь, но уже не такой юный. Он протягивает руку. Умирающий, охваченный лихорадочным жаром старик хватает ее. Он приказывает Джиллмену оставить их, и доктор, повинуясь капризу давнего пациента, уходит.
Теперь, когда смерть смотрит из глаз старика, Нэд не боится его. Старик хочет сказать мальчику, как много он значит для него, как он снова вернул его к жизни и возродил мечты. Удивительно, но настолько красноречивый в жизни, он не может подобрать слов. Он некоторое время что-то бормочет, заикаясь, затем удовлетворяется тем, что просто сжимает руку мальчика. Тем не менее старик уверен, что мальчик — этот особенный, избранный мальчик — понимает. Он завещал ему наследство. Нэд будет его преемником, его поборником. Он стискивает его руку, смаргивая последние слезы.
Всхлипывая во сне, тревожно ворочаясь на железной койке, спящий понимает, как близок конец.
Возможно, если бы старик чувствовал ход времени, знал истинный срок своего заточения, он мог бы поинтересоваться, сколько же в точности ему осталось до пробуждения.
Но я уверен в вас. Я уверен, что вы уже все поняли. Четыре дня. Четыре дня до пробуждения. Старик проснется, и город падет.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Профессиональные уличные художники — феномен относительно недавний. В Лондоне они появились лишь с того момента, когда блюстители улиц и магистралей из соображений экономии перешли от причудливой непрактичности булыжника к асфальту. Ко времени последнего дела мистера Муна рябой и щербатый лик старого города уступил место асфальтовой безупречности нового века. Соответственно, в город хлынули бродяги и проходимцы, зарабатывающие на кусок хлеба изображением из себя уличных художников. Особо вредная порода заработала прозвание «мазилы». Так называли бедолаг, чье состояние немногим отличалось от обычных нищих. Не обладай мазилы крохой таланта, они, несомненно, торговали бы спичками или сидели с протянутой рукой и пустым взглядом.
На другой день после смерти Вараввы мистер Дэдлок прокладывал себе путь через толпы народу, почему-то решившего именно сегодня утром запрудить улицы Лаймхауса и перегородить ему дорогу. Все они толкались и пихали друг друга, словно какая-то футбольная команда с дальнего Ист-Сайда, пробивающаяся после матча к бару за выпивкой. Может, приключился религиозный праздник, какое-то всеобщее языческое торжище или что там еще, от чего на улицах некстати образовалась подобная сутолока и беспорядок. Обливаясь потом, человек со шрамом добрался до знакомой лавки, где ему пришлось остановиться и перевести дыхание. Годы регбистской славы остались далеко позади. Теперь она принадлежала другим, более молодым, здоровым и тренированным.
В нескольких шагах от двери сидел мазила. Почти гротескно неряшливый, он нехотя елозил мелком по мостовой. Дэдлок торопливо прошел мимо, не желая даже намеком выразить, будто мог заинтересоваться столь примитивным творчеством, однако тренированное боковое зрение заставило его притормозить.
ДЭДЛОК
Сморщив нос от вони, человек со шрамом сверху вниз посмотрел на мазилу.
— Мы знакомы?
— Опасность,— прошипел бродяга, затирая буквы на асфальте.— Опасность.
— Опасность? Что за опасность?
— Опасность.
Дэдлок смерил его надменным взглядом.
— Ты пьян.
— Вы не узнаете меня, сэр?
Сотрудник Директората презрительно фыркнул и уже почти собрался продолжить путь, но тут образ нищего вызвал у него какое-то неприятное воспоминание. Он присмотрелся ближе.
— Грищенко? Это вы?! Мазила глуповато кивнул.
— Какого черта вы тут сидите?
— Опасность,— серьезно повторил тот.— Опасность.