советоваться с добрыми людьми. Кто скажет, что мне следует имение, что нужно хлопотать; другой скажет, пока выхлопочу, так и имения мне не нужно будет. Не знал я, на что решиться? Как вот и явился ко мне чиновник, какой-то губернии секретарь (он не объяснил какой, а просто писался губернский секретарь); а звали его — Иван Афанасьевич Горб-Маявецкий. Он был из наших, но ужасно бойкая голова! Верите ли: как начнет говорить и доказывать мое право, так годы у него сыплются, точно как орехи из мешка. Ничего не поймешь, а только и слышишь: тысяча такой-то, тысяча такой-то, и чисто докажет, что право мое неоспоримо.
Убедил он меня, и я решился начать тяжбу. Для этого нужны были деньги, а у меня их не было; но — вот что значит умный человек! — он взял у меня все мои серебряные и другие вещи и договорился на свой кошт вести тяжбу. Я должен был выехать от брата и жить у Горба-Маявецкого. Домик у него хотя и небольшой, но нам не было тесно: он с женою да маленькая дочка у них, лет семи, Анисинька. Пожалуйте же, что после из этого будет?
Я переселился к ним — и потомок знаменитых Халявских, наследник по крайности двухсот пятидесяти дворов — что все равно, тысячи душ — должен быть и жить на иждивении секретаря Горба-Маявецкого. К чему нужда не приведет!
Расположивши все, мы приступили начинать тяжбу. Господи боже мой! Должно было начать ненавистным для меня словом: "к сему прошению". Я от него и руками и ногами, так никак не можно без него обойтися. Прошу заменить другим — говорит: не можно. Я вспоминаю ученейшего нашего наставника, домине Галушкинского: у него беспереводно были пряники в кармане; пряники и подобно значущие слова — когда ни спроси — у него всегда были. Он бы, конечно, помог мне в беде, но Горб-Маявецкий побожился, что с другим словом бумага не будет сильна.
Нечего делать. Опять я подписал это ужасное треклятое, распроклятое слово! Да с того часа, как начал его писать, так верите ли? Восемь лет с половиною писал его без умолку, не покладая рук, все писал. Иногда в день разов пять подмахнешь: то в нижний, то в верхний, то в уездный, то в губернский суд. Все суды закидали бумагами и везде слышали самые приятные обещания. Только я и заметил, что когда Горб-Маявецкий найдет, где занять мне денег за ужасные проценты, на счет будущих благ, то наше дело очень быстро начнет подходить все выше и выше, и уже дойдет до самого высокого в губернии. Тут же только что надо решить в чью из нас пользу, а хватятся, у нас денег нет; тут, по каким-то причинам, дело — бултых! Паки в нижние суды. Принимаюсь опять писать: "к сему прошению" (зачем умел я его писать! О, маменька! Вы правду говорили, что науки доведут меня до беды). Горб-Маявецкий примется промышлять денег, и все пойдет по прежнему узору. И так было и шло восемь лет с половиною.
В это время я, не имея ничего, терпел крайность, а Горб-Маявецкий разживался порядочно. Купил новый дом, и лучше прежнего; жена стала наряднее, и даже коляска завелась; умножилось и детей; Анисиньку отдали в девичье училище (о маменька! Что, если бы вы встали из гроба и узнали, что барышень учат в училищах — как бы вы громко произнесли: тьфу! и, посмотревши, что этакое зло делается во всех четырех концах вселенной, следовательно, не знавши, куда бы преимущественно плюнуть, вы бы снова померли!).
Наконец, в конце девятого года продолжения моей тяжбы Горб-Маявецкий объявил мне, что мое дело поступило в Санкт-Петербург (пожалуйте же, помните, что он именно сказал: в Санкт-Петербург) и что мне с ним необходимо ехать туда же. Он будет хлопотать по. делу, а я — для того, чтобы подписывать: "к сему прошению". Признаюсь, каторжная работа — писать это ужасное слово.
Хорошо. Ехать в Санкт-Петербург. Что же это за Санкт-Петербург? Я не знал, что он так длинно выговаривается. Слышал, что есть Петербург, не больше; но далее не разыскивал. Теперь впервые услышал, что есть еще и Санкт-Петербург. От любопытства посмотрел в календарь; там стоит: Санкт-Петербург, столица. Нет никакого «или», следовательно Санкт-Петербург само по себе, а Петербург само по себе.
— Что же? — подумал я, — ехать, так ехать! Увижу света, побываю в столице. У нас, взять на сто верст кругом, едва ли кто был в столице? А я буду, поживу, и как, верно, там не без барышень, а власть Амура так же владычествует, как и в наших городах, то еще которая влюбится в меня, и, не быв так образована, как наши деревенские, не рассчитывая вдаль, выйдет за меня, хотя и не получившего еще имения. Утешенный такими отрадными мыслями, я, без дальнего страху, собирался ехать в чужие люди. Наделал себе разного платья побольше; оправил маменькин приданый берлин, укрепил его во всех частях и объэкипировал своего верного Кузьму, парня, взятого маменькою из деревни ко мне для прислуги. Он был лет сорока пяти, умен, опытен, рассудлив, часто, в стесненных обстоятельствах, подавал мне полезные советы. Я без него, что называется, не мог съесть куска хлеба.
— Кузьма, мой любезный! — сказал я ему: — мне надобно ехать в Санкт-Петербург. Как хочешь, а я без тебя не поеду.
— А что же, панычу, и поедем, — сказал он, не думая долго. Привыкши же меня с детства звать панычем, он и в теперешнем моем возрасте так же называл меня. — Ездят люди, поедем и мы.
— Далеко, Кузьма.
— Теперь далеко, а как мы станем там, так будет близко. А от, что вы мне, панычи, скажете: как мы там, между немцами, будем пребывать? Вы-таки знаете что-то по-латинскому, а я только и перенял от одного солдата: "мушти молдаванешти", но не знаю, что оно значит. А в чужой стороне добудем ли без языка хлеба?
— Да там сторона русская.
— Ну, когда так, так и ничего. И лишь бы не морем ехать.
Этим замечанием он смутил и меня. Я боялся крепко моря, и мы тут на совете положили: если трафится море на дороге, объехать его. Хоть и далее, зато безопаснее.
Итак Кузьма, из усердия ко мне, оставлял жену и пятерых детей, пускался, по нашему расчету, на край света. В отраду себе, просил заказать ему платья, какие он сам знает, чтоб не стыдно было показаться среДй чужих людей. Я ему дал