в дежурку и скажем, что я забрал вашего пацана. Хорошо же, а? Гражданин начальник?
– Нормально, – говорю, – но неправильно.
– Какая разница, мне главное в тюрьму.
Я даю прикурить, и Вася вроде оставляет на время свежего перекура неважные мысли.
– Знаешь что, Вася. Я тебе помогу.
– Поможешь, начальник?
– Я все продумал, Вася. Давай улетим в космос. Возьмем и улетим.
– Зачем мне твой космос, начальник. У меня тут – жизнь.
– Нет, надо лететь. Какая у тебя жизнь? Ты где вообще живешь?
Вася молчит, потому что живет где придется. Сегодня может заночевать на стройке, а завтра в подъезде, если добьется прохода сквозь замурованную замком дверь.
– Ну, гражданин начальник, что мне там делать? По мне тюрьма плачет.
– Прямо плачет?
– Моя жизнь в тюрьме, – говорит Вася, – вот не поможете, все равно сяду. Пойду вон и ларек грабану, мне-то что, ходок я бывалый. Собачонку вот жалко. А вы, начальник, собачонку заберите, а? В космос-то. Полетишь с начальником? – спрашивает щенка.
Щенок скалится, и Вася говорит, что полетит.
Доносится издали шум приемника с «московским полуночным временем». Пора-пора…
Уже рычит горячий газ, готовый бросить реактивную струю и, разбежавшись в соплах, пустить толкающую тягу. Открытая крышка извергает почти огненное сияние с оранжевым нутром и сиреневой коркой. Нагревается корпус, и сам я почти поддаюсь внешнему ядерному сгоранию. Сейчас сработает подъемная сила, отступит тяжесть, и станет невозможно легко.
Ну же, давай.
Взбираюсь по лестнице. Ветер шатает веревки, и почти срываюсь. Прощально машет Вася, поглаживая щенка.
– Как его зовут? – кричу сквозь нарастающий механический шум.
– Никак! – кричит Вася. – Просто щенок, и все.
Щенок ловко карабкается по тросовым линейкам и вот уже первым прыгает внутрь.
– Ну, бывай, Вася.
– Бывай, гражданин начальник.
Стоит мне захлопнуть люк, пристегнуть ремни, как ракета зашаталась, протрещала крышка, выдав острые угрястые скулы, нестриженую бороду, добрые глаза.
– Я все-таки решил, начальник. Тюрьма подождет.
Он плюхается в кресло и тоже вяжет защитные лямки. Сияют лампочки, дрожат рычаги, пиликают приборы. Беспорядочно я жму кнопки.
– Фанфурик будешь?
– Спрашиваешь…
Пьем по очереди из горла. После первой и второй появляется откуда-то красная кнопка с надписью «Пуск».
– Ну, начальник, поехали.
Шатает и крутит, уши заложило, на все тело бросился невесомый отек…
Мельчает город, и близится вечная свобода. Успеваешь еще рассмотреть, как нежится в постели нелюбимая Оксана, как смотрит в небо крохотный Гнусов. И все бы хорошо, только плачет мама, а Катя в слезах целует моего пропавшего Гришу.
– Гриша! – кричу я. – Гриша!
Я не верю, я не пойму: я пьяный, я сплю, может быть, не стало меня, и все мне кажется только.
Мой маленький Гриша бежит навстречу и кричит невозможное:
– Мама! Мама прилетела! Ура-аа-ааа!
* * *
Я выдал ответное «привет» и даже первым спросил «ну, как ты?», словно говорил с кем-то, кого давно не видел и кто, в общем-то, не был обязан видеться с тобой.
– Надо поговорить. Надо срочно увидеться и поговорить, – сказала она, – прости, что не предупредила. Это я забрала Гришу.
Вдруг стало мне так противно – точно так, когда сдается всесильная алкогольная тяга, растворяясь похмельной тоской. Ненужная трезвость, закодированная правдой, вытеснила пьяное счастье, полное прежней любви.
– Зачем?
– Мне нужно, правда…
Я ждал этого целый год, может быть, целую вечность. Нет никакого времени, никакого пространства. Весь этот год, пока мы жили с Гришей вдвоем, каждый день я думал о Кате, каждый гребаный день я надеялся, что она объявится, и позвонит, и постарается объяснить. И вот этот день настал.
Стал прижимать былой оперской хваткой, но выдала истеричный стон – пожалуйста, пожалуйста, и сам я тоже сказал «пожалуйста».
В длиннющем, по щиколотку, мутно-зеленом пальто стояла она у входа в городской парк, набросив дутый капюшон, и казалось, будто действительно вернулась из космоса, забыв снять истрепанный внеземными нагрузками скафандр. Она прятала голые ладони в карманах, переступала с ноги на ногу – закоченелый холод держал ее, как собачонку, на цепи. Сорвалась бы и умчалась, чтобы скорость полета разогнала кровь, дыхнула теплом. Но, скорее всего, космос научил, как справляться с мерзлотой. Терпеливо кружила на месте, вырисовывая радиус приближения, подсчитывая время.
Пока она говорила и не могла наговориться, я все рассматривал лицо и не мог понять, то ли космос так изуродовал ее девичью гладь, то ли жизнь оказалась тяжелее той невесомости, в которой она мечтала парить.
Говорила, но доносились одни обрывки, как помехи на радиоволнах, что-то про Стамбул и свалку во дворе отеля, сибирскую язву и госпиталь имени Дзержинского, подмосковную дачу, оленью упряжку, двойную радугу после сезона дождей. Я даже рта не видел, высокий воротник прятал источник передачи сигнала, и голос, высушенный от пережитых неудач, уверенно похрипывал, а иногда совсем пропадал. Бледный взгляд терпеливо искал правду в крохотной точке на моем подбородке. Поднять глаза выше не решалась, и сам я глядел в сторону, искоса замечая, как дрожит она и как ласкает ветер ее вспотевший лоб.
Нет, наркотики не принимает. Почему-то мне казалось, что женщина, бросившая ребенка, должна принимать наркотики или в крайнем случае по-черному колдырить.
Я думал, спросит ли наконец про Гришу. Сколько можно пороть ерунду про морских ежей, иглы которых спасают от какой-то болезни. И чем больше тараторила она, заикаясь на каждом третьем слоге, тем ближе я становился к скорому развороту и отходу в тыл. Шаркнул подошвой о прослойку мертвых листьев, прилипших к влажному асфальту, вроде, смотри, я почти готов уйти. Но все равно не ушел и слушал бы, пока не иссякли, наверное, все слова на свете.
А потом слова кончились. Она глянула в сторону, где копошилась ребятня в очереди на вертушку, и, слава Богу, сказала:
– Я хочу быть с вами. Я очень виновата. Простите меня. Я не могу жить без Гриши.
Она уже не просила, можно ли, а заявляла прямо, будто имела право, будто мой сын оказался вещью, стоптанной материнской волей притязания.
Тут нашла мои глаза и не отпускала пристальный свет зрачка до тех пор, пока снова не проснулся ветер, подняв ворох пыли и черствую крошку листвы. Так же смотрела она, когда просила забрать, когда теребила проклятое «люблю» и «согласна». Во веки веков – аминь.
– А больше ты ничего не хочешь?
– Пожалуйста, – сказала. Голос чуть дрогнул.
Скажи она что-то существенное, такое же необъятное, как детская космическая мечта, как величина Гришиного ожидания, разрешил бы – не подумав. Тогда бы случилась встреча, и впервые, наверное, я ответил бы за слова перед сыном. Как бы счастлив он был, и