— Объячев, строитель, бомж... Три.
— А сколько убийств?
— Только на одного Объячева четыре приходится.
— Таким образом, шесть убийств и три трупа. Странные какие-то цифры, Паша. Не убеждают они меня. Нет, не убеждают и не кажутся гармоничными.
— В чем не убеждают? — отшатнулся от неожиданности Пафнутьев. — В чем они должны тебя убеждать?
— Видишь ли, Паша. — Худолей подпрыгнул и сел на пыльный подоконник. — Видишь ли, Паша, я готов поделиться с тобой заветными знаниями, — Худолей отвел в сторону свою ладошку, посмотрел на нее — хорошо ли, красиво ли она смотрится, и продолжил: — Оглянемся в темное прошлое, покрытое густой завесой веков... Хорошо сказано, да? Мне самому понравилось. Так вот, какие цифры мы там видим... Семь раз отмерь, семь пядей во лбу, у семи нянек вечно происходят какие-то неприятности... С другой стороны — двенадцать, то есть дюжина, воспетая во многих былинах, сказаниях, пословицах... Но есть и чертова дюжина — тринадцать!
— Да, я слышал об этом, — с легкой досадой от худолеевского многословия кивнул Пафнутьев. — Какой вывод ты из всего этого кладезя знаний вывел?
— Три трупа — это очень хороший знак, на этом все могло закончиться. Если бы не одно досадное обстоятельство — четыре попытки убийства Объячева. И вот цифра «четыре» нашу с тобой тройку делает какой-то щербатой и требует, Паша, требует от высших сил исправления.
— Исправление — это что?
— Надо получить более устойчивое, надежное, непоколебимое число.
— Каким образом?
— Нужен труп.
— Еще один?! — ужаснулся Пафнутьев.
— Хотя бы один! И еще, Паша... Сделано всего шесть попыток убийства. Четыре попытки падают на Объячева, две попытки — на остальных. Число «шесть» тоже плохое.
— Что значит плохое?
— Зыбкое, неустойчивое ни во времени, ни в пространстве, какое-то растекающееся число. «Четыре» — тоже ни то ни се, два трупа — тут даже ты понимаешь, плохо. Одно неприличие.
— Тебе обязательно надо повидаться с гадалкой. Как ее зовут, я все забываю... Эсмеральда?
— Элеонора.
Пафнутьев чувствовал, что по должности, по сложившимся отношениям с Худолеем, он просто обязан отнестись к его словам насмешливо и снисходительно. Но в глубине души понимал, более того, знал — в чем-то важном эксперт прав. И дело не столько в древних законах сочетания цифр, хотя и это отметать он был не склонен. В сложившемся в доме положении Пафнутьев ощущал зыбкость, о которой сказал Худолей. Зыбкость, неопределенность, нечто — если не растекающееся, то зреющее. Ни убийство Объячева, ни смерть строителя или бомжа не сняли напряжения в доме. Смерти не примирили оставшихся, не сгладили их неприятия друг друга. Поэтому Пафнутьев за всеми мистическими рассуждениями Худолея видел смысл, чувствовал, что тот произносит вещи здравые и обоснованные, несмотря на цифровую чертовщину.
В кармане Пафнутьева запищал сотовый телефон и прервал его оккультные размышления о худолеевских предчувствиях.
— Слушаю, — сказал Пафнутьев.
— Шаланда в эфире! — радостно прокричал начальник милиции.
— Рад слышать тебя, Шаланда! Хорошие новости?
— Откуда знаешь?
— По голосу слышу. Что наш строитель? Заговорил?
— Мне кажется, Вулых тронулся умом.
— В чем это выражается?
— Он может говорить только о миллионе долларов. И больше ни о чем. Любой вопрос воспринимает, как интерес к миллиону. Его замкнуло, Паша.
— Но смерть Петришко он помнит?
— Может быть, и помнит. Может — нет. Его глаза сошлись к переносице, остановились и остекленели.
— Как я его понимаю!
— Да? — насторожился Шаланда. — Это в каком же смысле?
— Если бы у меня отняли миллион долларов, у меня тоже глаза сошлись бы к переносице и остекленели. Навсегда.
— А! — облегченно вздохнул Шаланда, убедившись, что его не разыгрывают. — Я вот еще чего звоню... Общественность взбудоражена, Паша! Народ требует подробностей. В городе страшные слухи. Какие-то люди рассказывают, что сами видели подвалы объячевского дома, забитые трупами. Говорят, он был людоедом и лакомился младенцами. Представляешь? И это еще не все, Паша, это еще не самое страшное.
— Неужели что-то может быть страшнее?
— Якобы он был в сговоре и с милицией, и с прокуратурой!
— Не знаю, как насчет сговора, но могу тебя порадовать кое-чем пострашнее... В подвале объячевского дома обнаружен узник.
— Что?!
— Узник, говорю. Худолей обнаружил. Весь зарос, одичал, слова человеческие забыл, бросается на людей. Кое-кого уже искусал.
— Ты шутишь! — твердо сказал Шаланда, но просочилось все-таки в его голос сомнение — неужели и такое может быть?
— Помнишь, несколько месяцев назад пропал бизнесмен по фамилии Скурыгин? С дурацким именем — Эдуард Игоревич, помнишь?
— Ну?
— Нашелся.
— Где?!
— В личной тюрьме Объячева. Это он одичал, Жора, это он забыл человеческую речь, зарос густой шерстью и бросается на людей. Я тебе о нем рассказываю. Сначала Объячев его на цепи держал, а потом, когда убедился, что тот сбежать не может, разрешил по клетке ходить. Сейчас дает показания.
— Ты же сказал, что он слова позабыл?
— Обходится теми, которые помнит.
— А смысл? Цель?! Зачем это Объячеву?
— За эти несколько месяцев Скурыгин подписал кабальные договоры, расписки, доверенности... Подозреваю, что он взял на себя все объячевские долги.
Шаланда долго молчал, сопел в трубку, переваривая услышанное, — видимо, что-то записал на бумажке, кому-то что-то ответил, прикрыв трубку рукой, и, наконец, понял.
— А что, — сказал он почти игриво, — очень даже может быть! Это, кстати, не первый случай. Если твой Худолей думает, что он столкнулся с чем-то невиданным, то передай ему...
— Жора, мы все с этим столкнулись.
— Где он сейчас, этот узник?
— Отдыхает, вспоминает свое подземное существование. Ему есть что рассказать общественности.
— Мне тоже будет что рассказать. Значит, так, Паша... Нас с тобой пригласили сегодня на вечерний выпуск новостей. Город жаждет правды. И люди имеют право знать правду.
— Я тебе, Жора, сказал еще не все, — перебил Пафнутьев. — Суть-то в том, что последнее время Скурыгин сидел в своем подземелье при открытых дверях.
— Это как? — не понял Шаланда.
— Он мог выйти на свободу в любое время.
— Почему же не уходил?
— Боялся.
— Кого?!