ты расспроси меня.
Большое дело –
вера друг в друга!
На том и стоим:
я – с тобой,
мы – с вами;
мой народ – с твоим.
Вот и берег холмистый правый,
как мы быстро доплыли!
Недаром целую переправу
молча проговорили.
Чалку ловит старый крестьянин
из любезности,
просто прохожий.
Не правда ль,
все добрые старики
друг на друга чем-то похожи?
Я ваш разговор
читаю по жестам:
он глядит на меня, сюда,
и спрашивает тебя: «Советский?» –
И ты отвечаешь: «Да».
Он приветливо,
медленно собирает
все морщинки лица…
Хорошая у него улыбка!
Как у моего отца.
1954
В Гуйлине
Мне сегодня всю ночь не лежится,
не спится
здесь, в трехстах километрах от вьетнамской
границы.
Позабыл, что здесь – тропики,
сам виноват!
В первый день шел по тропке
как бывалый солдат,
ехал – шапки не надевал,
без перчаток поводья держал
и испекся до трещин, как глиняный старый дувал.
Ночью градусник сунул – под сорок!
А отстать – не догнать!
Каждый час им тут дорог –
надо их понимать!
Рассказал бы, что болен, – проявили б заботу,
лег бы в госпиталь гость.
А тем временем эта пехота
горы все прошагала б насквозь:
по-китайски, с пробежками –
только кружки гремят!
На привалах не мешкая,
в сутки – по пятьдесят!
Отлежал бы неделю,
поплелся за ней по пятам,
узнавал бы в политотделе:
«Что было здесь? И что там?
Где сбивали заслон? Где в обход? А где вброд?»
Разевал бы при этом, как положено, рот…
Благодарен покорно –
у газетчиков тоже есть гордость!
Хоть спина так набита
качаньем коня,
словно в камнедробилку, на сито
швыряли меня, –
рад, что выдержал марку,
что в седле усидел,
как на электросварку,
на проклятое солнце глядел,
но добрался сюда, до Гуйлина,
то верхом,
то пешком
за семь жарких
и длинных
суток – вместе с полком.
Буду после смеяться
над своими несчастьями!
А пока – ни размяться,
ни двинуть запястьями,
вьюка не развязать,
как подушки, распухшими пальцами.
Если честно сказать –
даже стыдно перед китайцами!
Хорошо, что мои провожатые
час назад ушли на партгруппу!
Кое-как в коленях зажатую
табаком набив себе трубку,
слышу их голоса –
обсуждают, должно быть, итоги:
что там против, что за
и какие ЧП по дороге;
переводчик Сюй-дян, опуская лицо,
говорит, что имелись ошибки – «Ю-цо»!
А какие ошибки?
Не вспомнишь о них без улыбки:
где-то что-то загнул
раз в три дня
в переводе
да однажды заснул
и свалился с коня без поводьев.
А случись, если надо, –
из-под огня бы унес!
Мировые ребята –
люблю их до слез!
Я гляжу за окно –
все оно
крепко взято в решетки, все в железе кругом
и на первом
и на втором
этаже;
генерал Бай Зун-си, верно, строил свой дом,
когда нервы
сдавали уже,
и, не веря ни в сон, ни в чох,
ни в охранный свой полк,
даже здесь ждал удара под вздох
гоминдановский волк.
«Старый тигр гуансийский» –
как его называли льстецы, –
словно Врангель российский,
отдавший за море концы!
Говорят, что с утра улетел,
пока цел,
пока бывшим солдатом не взят на прицел, –
бывшим, к нам перешедшим,
политграмоту между боями прошедшим,
со своим батальоном,
в пыльной шапке зеленой,
за семь суток похода до логова тигра дошедшим!
От такого при стычке
не получишь пощады
и, по старой привычке,
не подкупишь наградой
при встрече –
потому что купить его нечем!
Слишком жадный он стал – тот солдат, слишком смелый.
Говорит, что не надо ему ничего,
кроме провинции целой –
Гуанси своего!
Взял две трети, возьмет и последнюю треть!
А на доллары эти
и не захочет смотреть!
Генерал
удирал:
ясно вижу картину
вот этого,
в хлопьях жженой бумаги, двора,
в час, когда под Гуйлином
с рассветом
мы дивизией всей
рванули – «вансей!» –
в переводе на русский – «ура!».
Как спешил генерал, как они тут метались, собаки
набивали в багажники барахло из корзин,
проверяли в машинах все баки –
не подсыпан ли сахар в бензин!
И без памяти гнали,
сигналя,
петляя,
об сундуки
синяки
наставляя,
в чемоданы вжимая то носы, то затылки,
торопясь к той условленной, тайной развилке,
где их на поле ждал третьи сутки подряд
самолет, от жары раскаленный, как ад.
И хотя Бай Зун-си уж к Тайваню теперь подлетает
и раз уж удрал он –
то пожить еще, верно, имеет в виду, –
все же надо ему посочувствовать – плохо в Китае
стало жить гоминдановским генералам
в этом сорок девятом году!
Во дворе – хоть шаром покати:
стен бетон,
по углам – капониры,
в подземелье – пустая тюрьма…
Скольких стон
умер здесь, не донесшись до мира!
Скольким было
сюда
суждено лишь войти,
чтоб не выйти
уже никогда!
Сколько здесь посходило
в деревянных колодках с ума,
не дожив до последних событий,
которые мы
называем свободой,
называем победой народа,
по которых бы не было тоже,
не будь этой черной каймы
вокруг списка всех павших,
с Кантона еще начиная.
Мороз подирает по коже –
ни конца нет, ни края,
так