глядя прямо перед собой, говорит с псом, читает что-нибудь историческое. Коричневый диван, два кресла в том же стиле, музыкальный центр и колонки, большой старый шкаф из красного дерева, на нем выструганные фигурки животных: лошадей, овец, собак, тюлень и лиса, все видавшие виды: его мать занималась этим лет тридцать назад, а потом умерла, вскоре после нее — отец, так иногда бывает. Вот это гостиная, говорит Турид; они стоят бок о бок и разглядывают комнату, словно оценивая, Бенедикт под метр девяносто. Она садится на диван и осторожно спрашивает: ты не хочешь тоже присесть; нет, отвечает он, но при этом садится в кресло перед телевизором, затем поворачивается к Турид левым боком, чтобы смотреть ей в лицо искоса. Не бойся, я надолго не останусь, я же сказала: десять минут, обычно я держу свое слово, такое у меня хобби. Она улыбается: крепкие прямые зубы, красные губы, — но он лишь косится на нее, не хочет смотреть ей в глаза, она ведь может принять это за интерес, кроме того, он редко оглядывается по сторонам из-за носа, выпирающего, будто важное сообщение. Иногда он буквально ненавидит свой нос; глядя прямо перед собой, он его почти не замечает, но стоит ему отвести глаза в сторону, как он тут же появляется: красный, уродливый, невероятно большой. Это объясняет прямой взгляд Бенедикта, а также его давно сложившуюся репутацию человека решительного, уверенного в себе и волевого.
ТУРИД. Ты нечасто бываешь в медпункте.
Собака приходит с дождя; Бенедикт оставил ей щель в двери: собаки не очень аккуратны с паркетом, не умеют убирать когти; по всем коридорам раздается царапанье, Турид и Бенедикт слушают, глядя в сторону двери, затем появляется пес: он черный, в самом расцвете сил. Собаки не связаны правилами этикета, вежливостью, сковывающей нашу жизнь: пес просто входит и через тонкие колготки нюхает пальцы на ногах Турид, затем вытягивает вперед голову в ожидании ласки. Бенедикт совершенно с ним не согласен. Они молчат: Турид сосредоточена на собаке, Бенедикт смотрит в одну точку перед собой, явно представляя, как сидит с псом один, возможно, готовит кофе или раскладывает пасьянс. Прошло уже десять минут, вдруг произносит он, словно обращаясь к телевизору, но разговаривать с телевизором не имеет смысла: ему не интересно нас слушать, и хорошо иметь это в виду до того, как мы его включаем. Тогда ничего не ждешь, говорит Турид очень радостно, обнимает морду собаки, целует ее, встает, пес смотрит на нее и, похоже, готов отдать за нее жизнь. Что, было так плохо, спрашивает она с улыбкой, глядя Бенедикту прямо в лицо, и он видит белые зубы между губами, теми губами, которые шептали в его левое ухо, губы красные, а глаза у нее ярко-голубые, под темными волосами. Турид выходит в коридор, собака за ней, следом Бенедикт, проклиная пса, проклиная ее глаза. У нее длинные ноги, это особенно заметно, когда она надевает высокие кожаные сапоги, длинные, но не такие полные, как он ожидал от столь высокой женщины. Я редко болею, говорит он, и ей требуется некоторое время, чтобы понять, что он отреагировал на сказанные ею ранее слова. Тебе повезло, отвечает она и надевает зеленую куртку, быстро и деловито; темные волосы и зеленая куртка. Еще раз смотрит ему прямо в лицо — снова эти ярко-голубые глаза, — желает спокойной ночи и выходит в изморось, направляется к машине. Твоя сумка! Он тычет в коричневую сумку большим пальцем ноги, на нем шерстяные носки; я заберу ее в следующий раз, говорит Турид через плечо; из дома Бенедикта еще никогда не выходила такая высокая женщина. Она сидит в машине, та завелась, и уже слишком поздно что-то говорить: он остается с сумкой, смотрит вслед автомобилю, на красные задние огни, исчезающие в темноте, в густой измороси он в дверном проеме, собака во дворе.
два
Нам всем приходится ходить к врачу, в аптеку, если не самим, то водить детей на осмотр; их взвешивают, измеряют; нас с рождения начинают классифицировать, расставлять по местам, превращать в точки на диаграмме, мы стандартизированы исходя из среднего, вакцинированы почти от всего, кроме печали, разочарования, смерти. У Бенедикта нет детей, о чем он жалеет — тот, у кого есть ребенок, может посмотреть на небо и сказать: это Венера, это Юпитер, — и поскольку болеет редко, то редко ходит и в медпункт, где как раз проводит много времени Турид. Но он танцевал с ней на новогоднем балу, она шептала ему на левое ухо, а потом появилась у него во дворе в таком густом тумане, что мир потерял сам себя. Она пришла и ушла, и еще никогда такая высокая женщина не уходила с его двора. Никогда! — сказал Бенедикт псу весной, когда свет уже начал стирать грань между днем и ночью, звезды медленно гасли и исчезали, тысячи перелетных птиц слетались из-за горизонта, Йонас все время проводил на пустоши с альбомом или на берегу с биноклем, кочки постепенно зеленели. И Бенедикт позвонил своей бывшей жене. Четыре часа ночи, безветрие; мир, похоже, расширился. Бенедикт вышел, постоял под светлым небом, прислонившись к тишине, посмотрел, как рождаются ягнята, выпил одно пиво, но вдруг неожиданно опьянел, отправился в гостиную, послушал музыку, одно и то же минимум пять раз и очень громко, затем снова вышел в тишину; а не позвонить ли мне Лое, спросил он у пса — тот, похоже, не имел своего мнения по этому вопросу; ну тогда я позвоню, сказал Бенедикт полчаса спустя. Его удивил собственный голос в телефоне, мысли были прозрачными, слова же либо распадались, либо выходили нечеткими, и голос ватный. Вместо жены ответил мужчина — наверное, начала с кем-то жить, о чем Бенедикт предпочел бы забыть, но этот бедолага, а затем и Лоа, но особенно он, словом, они оба стали распекать его, типа, на дворе глубокая ночь и он их разбудил, тогда Бенедикт посмотрел на пса и потряс головой: ему было странно, что кому-то пришло в голову спать, когда с небес льется свет и кочки зеленеют в тишине. Об этом он, однако, сначала даже не упомянул, только сказал, что окот у овец проходит успешно; ну так это хорошо, Бенедикт, ответила Лоа. Здесь невероятно красиво, не удержался он, стоя у кухонного окна, потому что шнур у телефона длинный, дверь настежь, чтобы ночь беспрепятственно проникала внутрь; у меня открыто настежь, сказал он, но я бы предпочел снять крышу, кому придет в голову жить