— Пожалуйста, уходи. Притворись, что меня не видела.
— Я могла бы позвать остальных. Они заставят тебя вернуться.
— Но не позовешь, ведь ты меня любишь. Я знаю.
Симона заколебалась, затем достала из-под джеллабы нож, который носила на матерчатом поясе вокруг талии.
Вэл попятилась, ища, чем бы вооружиться самой, но Симона протянула пояс и нож ей.
— Возьми вот это. Тебе понадобится.
— Я было подумала, что ты... боялась, что... спасибо тебе.
— Лучше возвращайся, пока тебя не хватились, — забеспокоилась Вэл и, прицепив нож к поясу, двинулась прочь.
— Вэл! — окликнула ее Симона. — Об этом твоем Маджиде, которого ты так хочешь найти... тебе стоило бы поспрашивать тупиковщиков.
— Они живут в горах, неподалеку от кладбища... Тупика, как его называют. Если Маджид мертв, они видели его тело.
23
Диснейленд для садиста — вот чем была подземная темница Филакиса!
После жара пустыни Брина тянуло в прохладу полутемных коридоров, стены которых были буквально пропитаны болью. Он точно не знал, то ли заключенные страдают в качестве наказания, то ли сами выбрали такую участь в извращенной погоне за удовольствием, ощущать которое за время в Городе потеряли всякую способность.
Он знал лишь одно: по словам Филакиса, все, кто достаточно долго пробыл в Городе и ухитрился выжить, рано или поздно попадали в его низкое подземное логово, где по обожженным глинобитным стенам сочится нездоровая влага и воздух отравлен сладковатым запахом гнили.
Это место было куда богаче на нечестивые чудеса, чем остальной Город, и предлагало ужасные удовольствия самого пикантного свойства, удивлявшие своей непомерностью и изощренностью даже поднаторевшего в садизме Брина.
В коридорах под персональными владениями Филакиса он добровольно обрек себя на частичную несвободу. Здесь, в темноте подземелий, Брин проводил большую часть дня и, убаюканный криками боли, спал в отпертой клетке, что успокаивала его своей уютной теснотой. Такая монашески аскетичная жизнь дарила ощущение безопасности. Широкий мир раздражал все больше, и вытерпеть его можно было лишь короткое время.
Чтобы отвлечься, он бродил вдоль тесных камер с мучениками и наблюдал за теми, кто, по всей видимости, умер либо же, что интереснее, Ушел за грань в мазохистское безумие и теперь упивался той самой болью, которая еще недавно вызывала только вопли и мольбы о скорейшей смерти.
Брин мог часами сидеть перед несчастными, насаженными на непомерно большие дилдо. Каждый день дилдо сменялись все более огромными, а пленников обездвиживали цепями, оставляя простор лишь для тщетных метаний, от которых фаллос входил еще глубже.
Иногда жертва такой пытки получала внутренние разрывы прямо на глазах у Брина. Один бедный катамит[12] истошно заорал. Раздался звук, похожий на треск раздираемой ткани, и следом хлынула кровь.
Еще была привязанная женщина, которую оставили на потеху диким зверям, предварительно измазав ей гениталии кровью течных самок. И другие, с кляпами во рту и так ловко стянутые веревками, что были постоянно возбуждены, не имея надежды даже на краткую передышку от мук неутоленного желания.
Брин воспринимал эти пытки, как некогда порнофильмы: вначале они возбуждали, потом слегка веселили, а затем надоели и стали вызывать только скуку. Вскоре он начал жить лишь предвкушением дней, когда Турок придумывал очередное мелкое изуверство и назначал исполнителем его.
Однако убивать и насиловать по своему выбору Брин не имел права — только с разрешения Филакиса, указывавшего на тех, кто по той или иной причине его разозлил или каким-то образом провинился.
И всегда, всматриваясь в промозглую, унылую камеру или черную пасть ямы, Брин фантазировал о ней, о сучке, чье вероломство привело его в Город.
Хорошо все-таки, что он пощадил ей жизнь и сможет отобрать ее позже, но до чего же тонко нить любви порой вплетается в полотно ненависти!
Впрочем, если поразмыслить, в его жизни так было и с другими: с мисс Ли и, конечно, с родной матерью.
Брин скучал по обеим, в то же время их ненавидя, и порой в глубокой ночи, когда он творил очередную безымянную расправу, похоть внезапно затмевало нечто худшее, злое, обжигающее, и он рыдал, как малый ребенок.
Последнее время, став жителем Города, Брин все чаще и чаще возвращался в детство. Ни с того ни с сего перед глазами вспыхивали яркие воспоминания о трейлерных городках в Техасе. Иногда мерещился резкий запах немытых материнских волос и дешевых духов из «Уол-Марта», а иногда, проснувшись, он настолько явственно ощущал рыбную вонь и химический запах той клубничной дряни, которой подмывалась его родительница, будто уткнулся лицом в ее киску.
В своем ребячестве он начинал чувствовать себя всемогущим, и этот высокомерный солипсизм сдерживался только ужасом перед Филакисом. Брин воображал Город своим творением, где владения Турка просто иллюзия, а Бог лишь кодовое слово для тех, кто слишком слабоумен и бесхребетен, чтобы пользоваться местоимением «я».
Тем временем Брин приступил к лечению ожогов на лице и теле, чтобы не слишком отпугивать сотоварищей по разврату неприглядным видом. Для начала он сорвал и съел мертвую, слезающую струпьями кожу. Тон лица, спины и груди немного выровнялся, но безо всякой симметрии повсюду еще были разбросаны многочисленные кратеры и обесцвеченные пятна, похожие на огромные потеки от портвейна.
Пытаясь скрыть изъяны, Брин завел привычку обмазываться грязью. На лице он смешивал ее с кровью, чтобы придать «румянец», на обгоревшем черепе — с пеплом, немногочисленные же уцелевшие волосы укладывал в петушиный гребень. Ободранный пенис Брин облепил еще более толстым слоем грязи, сделав равно нечувствительным к боли и удовольствию. Эрекция под твердой, как тыквенная кожура, коркой была почти невозможной.
Прихорошившись, он присел на корточках перед клеткой и стал смотреть, как женщину пытают роем жуков, заманенных во влагалище. Вновь нахлынула тоска по Вэл и временам, когда он мог залюбить ее до смерти, любить ножами, членом и зубами и знать, что она любит в ответ.