Tho’ free as air, I’m never rudeI’m not too bad and not too good![2]
Что-что, а песни я знаю.
Густав проворчал что-то одобрительное.
– Эпидемия-то в девяносто втором была, тогда тебе было бы сейчас всего семь лет. Не похоже на правду, хоть ты и тощий.
– Да, но я не знаю, сколько мне точно лет.
– На каком языке ты говорил, когда тебя нашли?
– Немного по-итальянски, немного на идише, немного по-английски. На чем в гетто говорят.
– Похоже, помотало тебя по гетто.
– Похоже на то.
– Посмотреть на тебя, так ты и впрямь можешь быть кем угодно. Не удивлюсь, если твой отец был еврей, мать – ирландка, а еще кто-нибудь – итальянец. Или наоборот, – и Густав рассмеялся.
– И я не удивлюсь, сэр.
– Ты что-нибудь знаешь о Германии?
– Только из нескольких заголовков. Почти все немцы уже перебрались из гетто в районы получше. Знаю портовые города, откуда корабли с русскими приходят: Бремен и Гамбург. «Патриа» из Бремена сегодня на якорь встала в Южном порту. Завтра наверняка причалит.
– А больше ничего?
– Кайзера знаю, сэр. Прекрасный человек этот кайзер. А еще Гауптман в Берлине.
Густав долго смотрел на деда, отстранясь.
– Знаешь, может, ты вообще с Луны свалился.
– Я уж давно так думаю.
– И ты никогда не хотел узнать, что за женщина тебя в приют привела? Может, это и была твоя мать.
– Такую в Нью-Йорке второй раз не сыщешь. А если она меня отдала, то уж точно назад не возьмет. У меня дела поважнее. Надо все время думать, как бы разжиться деньгами.
Еще никто и никогда не задавал деду столько вопросов сразу. Если старик вообразил, что может за куски и табак расспрашивать его сколько влезет, он ошибается. Дед уже собирался выскочить из кеба и убежать, но вдруг кучер задал вопрос, который его потряс и заинтересовал:
– Знаешь, парень, почему я каждый раз тебя бью, когда ты воруешь?
– Может, потому, что я дурной?
– Не потому, что ты дурной, а для того, чтобы ты не стал дурным. У меня двое сыновей было. Старшого несколько лет назад море забрало. Он рыбак был, ловил сельдь в Северном море. Так уж случилось, и ничего не поделаешь. Меньшой был твоих лет, когда помер. От туберкулеза. Тоже ничего не поделаешь, так ведь?
– Да, сэр, ничего.
– Ежели Господь решил, что твоим сыновьям суждено сгинуть, то они сгинут. Всю жизнь в церковь ходишь и молишься, а для Бога это не в счет. Но ты ж еще не понял, почему я тебя бью. Меньшой мой тоже воровал. Каждые две недели приходилось его забирать из участка на Элизабет-стрит. И каждые две недели я его бил до синяков. Но не потому, что зла ему желал, а потому, что любил. Хотел, чтобы он человеком стал.
Кучер несколько раз громко кашлянул и немного отвернулся от деда. Он теребил усы и вроде как собирался выйти из кеба. Но, открыв дверцу, тут же ее закрыл.
– Под сиденьем одеяло. Можешь часок здесь полежать и поспать. Я пока не буду брать клиентов. Вот тебе деньги за две газеты. Потом протрешь газетами пол, что-то тут грязно. Спи спокойно, я прослежу, чтоб тебя не тревожили. – Дверь за Густавом закрылась, но вскоре он опять заглянул: – И вот тебе еще десять центов, завтра поешь как следует. Спрячь их хорошенько, да не потрать на пиво или табак.
Ошеломленный, не веря своему счастью, дед улегся и накрылся одеялом. Но едва он задремал и начал падать с луны на землю, как его разбудил бас Густава:
– А что там еще за атаман в Берлине? Там что, война началась?
– Нет, сэр. Гауптман – это просто фамилия какого-то театрала, ничего такого. Старая новость, ноябрьская.
Снегопад пошел на убыль, только холодный бриз продолжал свое дело. Все больше людей проходило по Южному Бродвею. В основном молодежь. Только молодые люди решались выйти из дому в такую погоду. Они шли, шаркая по льду, поскальзывались и падали, весело поднимались. Громко дудели в дудки. Люди были возбуждены, как обычно бывает перед самым Новым годом. Теперь сюда съезжались многочисленные кебы и конки, чтобы после традиционного звона колоколов церкви Троицы отвезти людей на Чатем-сквер или в театральный квартал. Беззаботные пешеходы, обходя скользкие места, выскакивали на проезжую часть и мешали повозкам. Лошади вставали на дыбы, а кучера ругались.
Но мальчик ничего этого не слышал. Пока мир готовился к чему-то большому и важному, к самой главной новости, дед спокойно спал на сиденье повидавшего виды кеба. Он, как всегда, положил руку под голову, шапка укрывала лицо, грудь мерно поднималась и опускалась. Он спал так сладко, что могло показаться, будто он лежит на самом мягком и удобном матрасе города. Этот темный уголок, эта пещера принадлежала только ему. Никто не знал ни о нем, ни о старике и лошади, оберегавших его сон.
Мир игнорировал их и крутился дальше, все быстрее. Но и эти трое, объединившись на целый час, тоже игнорировали мир. Три актера в центре спектакля, где для них не было ролей.