"Мне подали письмо в горящий бред траншеи. Я не прочел его, - и это так понятно: Уже десятый день, не разгибая шеи, Я превращал людей в гноящиеся пятна. Потом, оставив дно оледенелой ямы, Захвачен шествием необозримой тучи, Я нес ослепший гнев, бессмысленно упрямый, На белый серп огней и на плетень колючий. Ученый и поэт, любивший песни Тассо, Я, отвергавший жизнь во имя райской лени, Учился потрошить измученное мясо, Калечить черепа и разбивать колени. Твое письмо со мной. Нетронуты печати. Я не прочел его. И это так понятно. Я только мертвый штык ожесточенной рати, И речь любви твоей не смоет крови пятна".
Аудитория молчала. Потом раздались неуверенные хлопки.
- Да она пораженка! - сказал кто-то.
- "Потрошить измученное мясо...! И это о нашей победоносной армии, которая сражается за святое - веру, царя и отечество!, - воскликнул упитанный поручик с кантом интендантского управления. В порыве праведного возмущения он даже воздел к небу пухлые ручки с отполированными ногтями.
- Стихотворение госпожи Рейснер, бесспорно, талантливо, а войну каждый волен видеть, как хочет! - вступился за Лару Жорж Иванов.
- Позвольте, сударь! Это позор, позор! Она желает поражения нашей армии! - вскричал поручик, запальчиво вскакивая. - Своими стишками она дискредитировала всех нас, военных, которые сегодня защищают отечество, не щадя самого живота своего!
Видимо, в подтверждение последнего тезиса поручик хлопнул себя по объемистому брюшку, а потом обернулся к залу и сделал красивый театральный жест, словно поднимая волну негодования. Волна была весьма жидкой.
- Я не могу желать поражения нашей армии хотя бы потому, что на фронте много моих друзей! - с жаром парировала Лариса, едва скрывая негодование и обиду.
- О ком это она? - шепнул гвардейский штабс-капитан с рукой на шелковой перевязи своей спутнице - курящей юной особе декадентского вида с подведенными до самых висков глазами и пахитоской в зубах.
- Говорят, у нее роман с поэтом Гумилевым, прославленным африканским путешественником, он сейчас на фронте, - лукаво улыбаясь, сообщила барышня. - Пикантная история...
- Одобряю выбор Гумилева, - поощрительно заметил штабс-капитан, и, обратившись к дородному интенданту, наставительно выговорил ему:
- Дискредитируют военных те, кто прилюдно затевают препирательства с дамой. Извольте сесть.
Впрочем, в следующую минуту гвардеец сам с удовольствием погрузился в препирательства со своей декадентской пассией, возревновавшей его к Ларе со всем пылом подогретой кокаином страсти, и дальнейшего участия в обсуждении не принимал.
- Стихотворение прекрасное! - вступился за Лару Мандельштам, а когда она возращалась на место, шепотом спросил: "И посвящено, конечно же, Николаю Степановичу?". Лариса ничего не ответила. А с эстрады уже неслось:
"И пора бы понять, что поэт не Орфей, На пустом побережьи вздыхавший о тени, А во фраке, с хлыстом, укротитель зверей На залитой искусственным светом арене... - Это читал Жорж Иванов.
"Укротитель зверей? С хлыстом? На арене? - подумала Лара. - А, может быть, театр военных действий - тоже арена, где каждый должен совладать со своим страхом? Смирить, словно дикого зверя, страх смерти в собственной душе? Победить не только других, но и себя? Может быть, война такая? Тогда толстый офицер прав: этим стихотворением я предала Гафиза".
Лариса прекрасно понимала, что это ее стихотворение не привело бы Гафиза в восторг. В нем не говорилось ни о подвиге, ни о мужестве, ни о самопожертвовании - только о человеческой боли с обеих сторон. Такой ей виделась война - жестокой, бессмысленной и безобразной. Значило ли это, что она согласна с Федором Раскольниковым? Федор видел только одно средство прекратить войну - перестрелять офицеров и распустить войска. Стало быть, она - автор пораженческого стихотворения, косвенно желала Гафизу нелепой и бесславной смерти от руки своих же солдат?! Нет, только не это! А, может быть, она просто ревновала Гафиза к войне, до смерти хотела, чтобы он оказался сейчас здесь, рядом с ней, в приятной компании приятелей-поэтов, и тогда не понадобились бы больше молитвы, письма и ожидание писем?! Значит, все дело в ревности? Не только. Лариса просто не умела видеть войну другой. По крайней мере, эту войну. "Ничего, - утешила она себя, - и я когда-нибудь увижу войну. Скоро будут другие войны, революционные, за всеобщее равенство и благоденствие! Вот тогда и мы повоюем!".
Вечер поэтов удался, и даже пораженческое стихотворение Лары Рейснер не смогло его испортить. Публика неистово аплодировала Осипу Мандельштаму, чуть более сдержанно, но все же очень тепло - Жоржу Иванову. Гвардеец вскоре помирился со своей декаденткой и они, не обращая ни на что внимания, страстно целовались прямо за столиком, словно в последний раз. Раненая рука при этом ничуть не мешала. Упитанный интендант сначала возмущенно пыхтел, но потом сам подсел к молоденькой розовой провинциалке с милыми белесыми ресничками, представлявшейся всем "поэтессой и журналисткой Адой Михрюкиной", и, видимо, всецело очаровал ее рассказами о своем геройстве. Расходились поздно. Лариса отказала всем, кто хотел ее проводить, и пошла через Дворцовый мост одна. Все размышляла о том, что она сама помогает Ильину-Раскольникову и его товарищам в зреющей расправе над старым миром. И, быть может, - даже подумать об этом страшно - становится вольной или невольной виновницей бедствий, которые ожидают любимого человека?! Надо предупредить его в письме, но как? Подвергнуть опасности дело революции и свое собственное - ведь все письма читает военная цензура?! Она намекнет Гафизу - осторожно, тонко, он поймет...