Она была босиком, крошечные ноготки покрашены розовым лаком. Я сообразила – вспомнив полку для обуви в прихожей, – что в этом доме принято разуваться. Интересно, Пол тоже так поступает? Я посмотрела на свои ботинки, и мне стало интересно – что, после моего ухода она схватит тряпку, швабру, визгливый пылесос и начнет чистить кремовый ковер, на котором я наследила?
Она сказала, что ей жаль, что все так получилось, и что они с Полом любят друг друга. Она оказалась очень даже милой – лучше бы она была злой и уродливой, но нет, ничего подобного. Я все же не утерпела и сказала ей на прощанье:
– На него нельзя полагаться. Он не умеет хранить верность. С вами он поступит точно так же.
Она сумела сохранить невозмутимость на лице, но в глубине ее глаз промелькнула тень – словно она признала мою правоту. И я смаковала эту тень, принесла домой, вертела и так, и сяк, как Горлум кольцо, «свою прелесссть». Стыдно вспоминать об этом.
После ухода Пола дом медленно утрачивал следы его пребывания. Каждый раз, когда открывалась дверь, сквозняк подхватывал и уносил еще какую-то частицу Пола. Улетучивался запах чаев. Буфет у нас всегда был заполнен образцами чая и источал дымный аромат лапсанга, густой букет танина с цветочной нотой жасмина, который так бодрил. Запах чая до сих пор для меня связан с Полом. Даже когда прохожу мимо полки с чаями в супермаркете или приподымаю крышку чайника в кафе, я вспоминаю время, когда мы с Полом были вместе, чувствую его присутствие. По мере того как буфет пустел, чайный запах выдыхался, пока не осталась, как ни странно, еле заметная нотка жасмина. Иногда на кухне в самых неожиданных местах я улавливаю острый, тонкий запах. Однажды я нашла кусок женьшеня в ящике стола, толстое корневище напоминало о чем-то глубинном и подземном. В другой раз наткнулась на связанный шарик японского чая, который закатился за корзину для дров. Сначала он тоже походил на корень, но в чашке с кипятком распустился хризантемой.
После отъезда Пола и Кармел в доме стало очень тихо. Шум, который я издавала, выпуская сигаретный дым, казался порывами ветра. Иногда скрипела половица наверху или что-то булькало в старой батарее. Я просидела у окна, пока не показались передние фары машины Пола. Нужно почаще вывозить ее в город, подумала я.
6
Я просыпаюсь утром, и настроение у меня просто расчудесное! Я не сразу понимаю почему. А потом вспоминаю: мама сказала, что, если погода будет хорошая, мы пойдем на фестиваль сказок и историй, а это как раз сегодня.
Моя кровать стоит у окна. Я смотрю через окно – оно похоже на ромб – на небо.
А небо синее, синее, синее!
Я лежу в постели, под одеялом тепло. Я слышу, как мама хозяйничает внизу: сначала клацанье – поставила чайник на плиту, потом щелчок – включила газ. Когда папа жил с нами, его голос заглушал скрип половиц. Иногда они с мамой ссорились, и тогда казалось, что рычат два медведя. Когда я спускалась, они сразу замолкали и улыбались мне, но ясно же было, как дважды два, что они заставляют себя улыбаться. Люди почему-то принимают детей за мышат и думают, что мозги у них совсем крошечные.
Директор моей школы в точности такой – думает, что мы ничего не смыслим. В родительский день мама немного опоздала. Моя учительница – миссис Бакфест – разрешила мне подождать маму возле класса. Пока я там ждала, слышала, как мистер Феллоуз, директор, в классе говорит миссис Бакфест про мою маму «ну вот, очередная одинокая мамаша». У меня лицо даже вспыхнуло от злости, потому что он сует нос не в свое дело – так я считаю. Мама пришла, запыхавшаяся, и выпалила:
– Прости, прости, ради бога. Я задержалась на работе.
Я не обратила внимания на эти слова, я ведь прекрасно знаю, что она опаздывает потому, что у всех есть машины, а у нее нет. Поэтому я взяла ее за руку и сказала:
– Пустяки. Подумаешь, всего-то десять минут, – хотя на самом деле прошло уже больше пятнадцати.
Когда мы вошли в класс, миссис Бакфест сказала про меня: «Очень умная девочка, но иногда витает в облаках».
Мистер Феллоуз все смотрел на маму – и я прекрасно понимаю почему – потому что моя мама гораздо красивее других мам. У нее густые каштановые волосы, синие глаза, немного вздернутый нос и очень красивые пухлые губы, которые особенно классно смотрятся, когда она их чуточку подкрашивает.
Потом директор заговорил:
– У Кармел необычайно богатый словарный запас. У нее очень живое воображение. Я полагаю даже, что она воспринимает мир иначе, чем все мы. – Тут он взглянул на меня и заметил: – Но ты рискуешь потерять голову, если не поставишь ее на место.
По-моему, так это просто грубо. Особенно если учесть то, что он до этого говорил про маму. Я ничего не ответила, и он продолжил:
– Взять хотя бы тот случай на прошлой неделе, когда мы ходили всей школой на экскурсию, а ты пропала, и мы долго искали тебя, пока не обнаружили в полном одиночестве на скамейке, и вид у тебя был такой, будто ты находишься где-то за тридевять земель. Мы очень волновались, Кармел.
– Что вы говорите! – воскликнула мама.
Я вздохнула, мне совсем разонравилось, что они обсуждают меня. Мне стало грустно-прегрустно, и я ужасно обрадовалась, когда миссис Бакфест улыбнулась и заверила, что все это с возрастом пройдет, она в этом совершенно уверена, поэтому не следует чересчур беспокоиться. И мама мне тоже сказала не огорчаться и повела меня есть пиццу – хоть мы и не собирались даже, – и было прямо очень весело. Она рассказывала мне всякие смешные истории, и я так хохотала, что кока-кола попала мне в нос.
По папиному крику я не скучаю, но мне страшно не хватает его рокочущего голоса. А мама считает – мы теперь сами себе хозяева и можем творить все, что заблагорассудится. Она говорит: «Можем беситься, сколько душе угодно». Иногда мы танцуем на кухне вокруг старого деревянного стола. Включаем радио на полную катушку, а вместо микрофонов у нас поварешки.
Я прислушиваюсь изо всех сил, как делала, когда мама с папой ругались. Вытягиваю уши, как будто целиком превращаюсь в них, и тогда они улавливают самый тихий звук. Я представляю, как мама сидит на первом этаже под моей кроватью и пьет свой утренний чай. Мне становится смешно – я лежу тут у себя наверху и в то же время прекрасно вижу у себя в голове маму и что она делает там внизу, а она об этом даже не догадывается.
Я поднимаю глаза и вижу пчелу на верхушке оконной рамы. Она почему-то не жужжит, а зудит. Я сажусь на коленки. Это самая большая пчела, которую я встречала, и у нее на мохнатом тельце белые крапинки – как бывает седина у стариков. Мама в таких случаях говорит: «Он вступил в зимнюю пору своей жизни». Каждый раз, когда пчела ударяется о стекло, зуденье становится громче, как будто она сердится. Она ничего не знает про существование стекла, она просто не понимает, почему ей не удается вырваться на свободу, в сад. Осторожно-преосторожно – я знаю, что пчела может ужалить, а жало у нее как ядовитый дротик, – открываю окно. Пчела еще разок ударяется о стекло и вылетает. Сначала мне показалось, что сейчас она упадет на землю и разобьется, но она набрала высоту и полетела над яблоневым деревом.