– «Вот истинно на вид слащавый мытарь!Он ненавистен мне как христианин,Но больше тем, что в жалкой простотеВзаймы дает он деньги без процентовИ курса рост в Венеции снижает.Ох, если б мне ему вцепиться в бок!Уж я вражду старинную насыщу.Он ненавидит наш народ священныйИ в сборищах купеческих поноситМеня, мои дела, барыш мой честныйЗовет лихвой. Будь проклят весь мой род,Коль я ему прощу!..»[1]
Последнюю фразу он выкрикнул столь пронзительно, что полицейский, стоявший метрах в пятидесяти от нас, услышал и всем корпусом развернулся в нашу сторону.
– Успокойтесь! – я ухватил режиссера за рукав. – Вы навлечете беду на всех нас!
– Беду? – удивленно переспросил он. – О какой беде вы говорите? Я просто репетирую. Понимаете? И никто мне этого не запретит. Во всяком случае, не этот болван с дубинкой. Театр открыт по распоряжению самого коменданта. Понимаете? Между прочим, пьеса, рекомендована доктором Геббельсом к постановке всеми театрами Рейха, – в голосе Ландау слышалась еле явная насмешка. – Почему бы и еврейскому театру Брокенвальда не продемонстрировать свое уважение к имперскому министру пропаганды? Правда, в шекспировский текст кое-что добавлено. Не мною, разумеется, а доктором Геббельсом. Например, Джессика, оказывается, не родная дочь Шейлока, а приемная. Понимаете? Иначе расовая проблема в комедии выглядит неразрешимой, а она должна быть разрешена, доктор! Джессика должна иметь арийское происхождение. Понимаете? И это справедливо, доктор Вайсфельд, в том-то и заключается высшая, черт ее дери, справедливость!
Соседи к нам прислушивались. У большей части лица оставались безучастными, хотя кое-кто смотрел на откровенно кривлявшегося Ландау неодобрительно. Он, в свою очередь, с прежней насмешкой оглядел товарищей по несчастью и, не снижая голоса, сказал, обращаясь ко мне:
– Согласитесь, я в некотором роде был пророком – тогда, в 1931 году. Иной раз мне кажется, что это я навлек на мир несчастье. Я ведь тогда был одержим идеей поставить театральную притчу о войне, о войне-женщине, воплощении неутоленной страсти… Боже мой, как я жалел, что не помню ничего о той войне… Какой-то стресс, что-то такое произошло с моей психикой в конце 1918 года. Тогда как раз умерли мои родители… Да, и вот я мечтал стать свидетелем войны. Чтобы насытиться необходимыми впечатлениями. И насытился.
Он нахмурился, внимательно посмотрел на мою руку (я все еще держал его за рукав). Вздохнул, сел на ящик и уставился в кружку с желудевым кофе.
– Вон тот тип, – сказал вдруг он тихо, – вон тот, выпрашивающий добавки... Да посмотрите на него, посмотрите, доктор, оглянитесь...
Я подчинился и увидел древнего старика, стоявшего у котлов. Спина его была согнута – то ли от возраста, то ли действительно от самоуничижения. Острая лысая макушка чуть покачивалась.
– Это Самуэль Горански, – сообщил Макс Ландау. – Вы, скорее всего, не слышали о нем, пик его славы пришелся на первые послевоенные годы – я имею в виду ту, первую войну. Он играл у многих знаменитых режиссеров, в том числе у самого Рейнхарда. Если не ошибаюсь, играл Натана Мудрого в спектакле 1911 года... Правда, во втором составе.
Я вновь оглянулся – с большим интересом. Теперь мне виделась в униженной позе некая театральность; выпрашивание дополнительной порции картофельно-капустной бурды показалось игрой, странной комедией.
– Знаете, – лицо Макса Ландау приобрело странное выражение: то ли язвительности, то ли сочувствия, – в последний раз я видел его в роли Фальстафа. «Виндзорские насмешницы». Понимаете? И ему не приходилось ничего подкладывать под камзол, ха! Обжора и сластолюбец. Между прочим, я задействовал его в своем спектакле... – он неопределенно хмыкнул, вновь поднялся, обвел окрестности рассеянным взглядом. – Милое местечко... – пробормотал он. – Брокенвальд. Каково название, а? Брокен – это ведь гора, на которой нечистая сила справляет свой шабаш в Вальпургиеву ночь, верно?
– Гора Брокен находится совсем в другом месте, – поправил я.
– Знаю, – сказал он и ткнул рукой, в которой держал кружку с кофе на зыбкие туманные очертания замка Айсфойер. – Милое, очень милое местечко. Не знаю, есть ли тут сокровища, но, клянусь моим париком, что лихорадка есть определенно.
– Что-что? – я удивленно воззрился на него. – Какая лихорадка? Какие сокровища?
– А, пустое, – г-н Ландау усмехнулся. – Это из стивенсоновского «Острова сокровищ». Любимая книга моего детства. Вот так-то, доктор Ливси... то есть, я хотел сказать, доктор Вайсфельд. Я действительно рад вас видеть. И еще хочу вам сказать... – он вдруг замолчал. Его лицо выразило сильнейшее удивление. При этом смотрел он куда-то в конец улицы.
– Странно... – пробормотал он. – Очень странно...
Я проследил за его взглядом. По центральной улице, ведущей от ворот гетто, медленно двигалась большая группа людей. Сначала я подумал, что это одна из рабочих команд, вернувшаяся по какой-то причине раньше времени. Но заметив узлы и чемоданы, ручные тележки со скарбом, понял свою ошибку. В Брокенвальд прибыл новый транспорт.
– Ваш кофе остыл, – сказал я.