А пока мне хотелось бы посвятить Вам одно из стихотворений последних лет:
* * *
Юрию Грунину
До чего ж облупился наличник!
Стёкла выбиты. Кухня пуста.
Я люблю этот мир, как язычник,
Обретающий веру в Христа.
На крылечке прогнившем – картонка.
Здесь бутылки – каких только нет!
Там, где прежде висела иконка,
В полумраке колеблется свет.
Я люблю этот мир, где разбито
Не одно лишь в окошке стекло,
Где в примёрзшее к почве корыто
Столько ржавой воды натекло.
Завтра вечером еду на десять дней в Переделкино. Вернусь – напишу более обстоятельно.
Ещё раз – спасибо за „Спину земли“. В ней – и судьба, и душа. А ещё, как сказал мой любимый Володя Соколов, в ней „мечется тень поэта…“.
Желаю Вам побольше здоровья.
Вл. Мощенко.
9 авг. 2000 г.».
Стихотворение, посвящённое мне, удивило меня самим фактом посвящения: оно было написано до нашего заочного знакомства, и вдруг теперь посвящается мне. Но, наверное, поэт уловил моё постоянное состояние души[4]: за мою жизнь «в примёрзшее к почве корыто столько ржавой воды натекло» – это я и есть то самое корыто, примёрзшее к Джез казгану.
И я написал ответное стихотворение, его опубликовала региональная жезказганская газета «Подробности»:
СОКРОВЕННАЯ ПРАВДА
Владимиру Мощенко
В ружейном патроне скрыт будущий выстрел.
В бумажной купюре скрыт золота звон.
А что у поэта в дороге небыстрой,
где золото пули, чем выстрелит он?
Строка – его золото: выстрелом в сердце.
В своё, коль строка его боли полна.
Строка подтверждается жизнью и смертью.
А если сфальшивит, то грош ей цена.
Где правда? Иль в Ветхом и Новом Заветах?
В заклятых запретах закрытых дверей?
Бессмертная правда – в стихах у поэтов
опалы, изгнания и лагерей,
всех этих заложников злости и власти —
тюремных загонов, замков и штыков, —
чтоб не было ярких, без лести и сласти,
солёных от слёз и от пота стихов.
И ты, как старатель в своем Эльдорадо,
не думай, что легче, а что тяжелей, —
ищи, где она, сокровенная правда,
найди – и в достойную форму отлей.
И снова я написал письмо и отправил с газетой Владимиру Николаевичу, и снова получил ответное письмо:
«Дорогой Юрий Васильевич,
извините, ради Бога, за долгое молчание. Всё думаю, как Вы там в своём далеке. Напишите, пожалуйста, о своей жизни: каков сейчас город, с кем встречаетесь, работаете ли над чем-нибудь. Интерес у меня к Вам огромный, поэтому главная просьба моя: живите как можно дольше и будьте здоровы (хотя бы относительно).
За период август – сентябрь – начало октября я написал новый вариант повести „Ода Фелице“, который будет напечатан в ближайшие два месяца в одном из „толстых“ журналов, рассказ „Камень упал на кувшин“, а самое главное – книгу стихов „Вишнёвый переулок“. Там есть боровской цикл – его-то я Вам сейчас, прямо в этом письме, и представлю. Вдруг да понравится что-нибудь.
Что касается повести „В Боровом в сорок втором“, то после Ваших писем и Вашей книги „Спина земли“ я сказал себе: „Отставить!“. То есть будет лишь один Джезказган. Кроме того, у меня появилась идея ввести в повествование Ваш образ – в той мере, в какой это диктуется ходом событий. И поверьте, что он будет согрет теплом моего отношения ко всему, что связано с Вашей судьбой. Какие у Вас есть соображения по этому поводу?
Теперь перехожу к стихам.
Храни Вас Господь, дорогой Юрий Васильевич!
Ваш Вл. Мощенко.
9. Х.2000.
P.S. Колоссальная просьба к Вам. Мне нужно что-нибудь связанное с описанием природы Джезказгана, истории, географических особенностей. Может быть, Вы поможете с этим?
Послали ли Вы свои стихи в „Дружбу народов“ Владиславу Николаевичу Залещуку с напоминанием о том, что я это реко мендовал?[5]»
Наша переписка продолжается. Владимир Николаевич прислал мне подборку новых, ещё не опубликованных стихов, в них присутствуют и казахстанские эпизоды. Я попросил у поэта разрешения показать его стихи редакционному совету „Нивы“ – и с его согласия отправляю стихи Владимира Мощенко в наш журнал. Путь этих стихов: Москва – Жезказган – Астана. А я в данном случае просто почтальон Печкин. Но как член редакционного совета журнала – за их публикацию!»
3
Да, наше заочное знакомство продолжалось. Юрия Васильевича, по его словам, тронуло восторженное, братское к нему отношение Александра Межирова и Александра Ревича, которому, кстати, он завидовал, потому что тому удалось бежать из плена и, пройдя трибунал и штрафбат, вернув в конце концов офицерское звание, принять участие в Сталинградской битве. А о поэме Ревича «Начало» он писал мне, что его впечатлили строчки оттуда о родной земле, «безоружной, на поруганье оставленной без единого выстрела, без единого взмаха клинка», о безумном приказе эскадронам идти в атаку на немецкие танки, о том, что, «может быть, легче – пулю в лоб», чем эти пылящие колонны, эти согнутые плечи и колени «попавшей в плен, в полон разоружённой пехоты».
Как это могло случиться, думал Грунин, почему всё так произошло? Спустя десятилетия он продолжал размышлять: «Четвёртый курс художественного училища я окончил в 1941 году уже в дни вой ны, мне только что исполнилось двадцать. Зачем я отказался от пятого курса и пошёл добровольцем в армию, имея в военном билете запас второй категории? Зачем я с детства писал стихи и к девятнадцати годам добрался до публикаций в московских журналах, живя в Казани, в общежитии училища? Зачем я хорошо учился? Зачем по немецкому у меня все годы стояло „отлично“, и, к удивлению учительницы, я переводил из учебника стихи Иоганнеса Бехера на русский язык?..»
Ответ на эти вопросы предельно ясен. Он спрашивал меня: «Как я мог не пойти в военкомат и не попроситься на фронт? Не зря сказано: жизнь и судьба…»