И мой отец, проведя целый день в седле на пастбищах или в поле, больше всего любил посидеть вечерком в розарии, дымя сигарой и глядя, как в жемчужного цвета небе загораются первые звезды и летучие мыши начинают, попискивая, сновать прямо над головой. Мама, взглянув на сидящего в саду отца, с коротким вздохом отворачивалась от окна и принималась снова писать свои длинные письма в Лондон или Бристоль. И в такие минуты даже я, совсем еще ребенок, понимала, как она несчастлива. Однако власть нашего отца, хозяина этого поместья, и власть самой земли Широкого Дола заставляли ее молчать.
Одиночество моей матери проявлялось не только в написании бесконечных писем, но и в том, что ни один из ее нерешительных споров с отцом никогда не увенчивался ни победой, ни поражением, и разногласия их все тянулись и тянулись, приобретая какой-то болезненный характер.
Например, ссоры из-за моей езды верхом гремели в доме в течение всех моих детских лет. Моя мать была связана общепринятым, традиционным требованием быть послушной мужу и хозяину дома, однако не имела перед собой какого бы то ни было морального образца. Так что за ее респектабельностью и преклонением перед традиционными для высшего света условностями пряталась, по сути дела, мораль сточных канав. Не имея власти в семье, она потратила свою жизнь на поиски мельчайших преимуществ в бесконечной войне за удовлетворение пусть даже мелочных, но своих собственных желаний, которые сводились к тому, чтобы непременно настоять на своем решении, пусть даже в сущей ерунде.
Бедная женщина! Она не могла распоряжаться даже теми деньгами, что были отведены на домашнее хозяйство: всем этим распоряжались дворецкий и повар, подчинявшиеся непосредственно моему отцу и получавшие жалованье из доходов поместья. Даже новые наряды матери отец оплачивал сам, вручая необходимую сумму непосредственно чичестерскому портному или модистке. Раз в квартал мать, правда, получала несколько фунтов и горсть мелочи на карманные расходы, на церковные пожертвования, на благотворительность и допускала даже такую головокружительную расточительность, как покупка букета цветов или коробки засахаренных фруктов. Но даже и эта крошечная сумма то и дело зависела от ее поведения. Так, однажды после какого-то мимолетного, но неприятного разговора с отцом – это случилось вскоре после моего рождения – даже эту жалкую сумму на карманные расходы ей вдруг выдавать перестали; эта семилетней давности тайна до сих пор не давала матери покоя, и как-то раз она шепотом поведала мне об этом случае в своей извечной терпеливо-негодующей манере.
Мне это, впрочем, было совсем не интересно, так что я ее почти не слушала. Я всегда оставалась на стороне отца, нашего сквайра. Я была его любимицей и уже достаточно хорошо понимала, что мамино возмущение и ее предательские, произнесенные шепотом речи – это часть ее вялой войны с отцом, такая же, как ее вечное сопротивление моим поездкам верхом. Мама всегда мечтала о такой семейной жизни, какую описывали в толстых ежеквартальных журналах с картинками. В этом стремлении крылась и тайная причина ее ненависти к бескомпромиссности моего отца, к его неприрученной, дикой веселости, к его привычке говорить слишком громко и сквернословить по любому поводу. Именно поэтому она упивалась тихим очарованием светловолосого Гарри, ее «золотого мальчика». Именно поэтому она была готова на что угодно, лишь бы снять меня с седла и вернуть в гостиную, где только и пристало находиться всем юным особам вне зависимости от их талантов и склонностей.
– Почему бы тебе сегодня не остаться дома, Беатрис? – спросила мама как-то утром за завтраком своим ласково-плаксивым голосом. Отец уже поел и ушел, и мама старалась не смотреть в сторону его тарелки, на которой красовалась огромная мозговая кость, самым вульгарным образом дочиста обглоданная, и россыпи крошек на скатерти.
– Я лучше с папочкой поеду, – буркнула я невнятно, потому что и у меня рот был самым вульгарным образом набит вкусным хрустящим домашним хлебом и ветчиной.
– Мне известно о ваших планах, – резким тоном сказала мать. – Но я прошу тебя: сегодня останься дома. Останься дома со мной. После завтрака я собиралась нарезать в саду цветов, а ты могла бы помочь мне и красиво расставить их в наших голубых вазах. Ну а днем можно было бы поехать покататься. Например, навестить Хейверингов. Тебе ведь наверняка было бы приятно поболтать с Селией?
– Извините меня, – сказала я с уверенностью избалованного семилетнего ребенка, кладя конец этим увещеваниям, – но я уже пообещала папе проверить, как там наши овцы на верхних лугах, и на это у меня уйдет целый день. Так что я прямо сейчас отправлюсь на западные склоны и домой приеду, только чтобы перекусить, а потом мне еще нужно будет навестить восточные склоны, так что до чая я точно не вернусь.
Мать поджала губы и уставилась в стол, и я, наверное, не сумела заметить закипавшее в ней раздражение, так что для меня было полной неожиданностью, когда она вдруг взорвалась.
– Беатрис, я просто не могу понять, что с тобой такое! – воскликнула она с болью и гневом. – Я без конца прошу тебя провести со мной хотя бы один день, хотя бы полдня, но у тебя каждый раз находятся какие-то отговорки, какие-то чрезвычайно важные дела! Пойми, мне это больно и неприятно; меня очень огорчает твое вечное нежелание побыть дома. Кроме того, тебе вообще не следовало бы никуда ездить одной. Твое заявление просто возмутительно – ведь сегодня я специально попросила тебя составить мне компанию!
Я тупо смотрела на нее, так и не донеся до рта вилку с куском ветчины.
– Тебя удивляет мое возмущение, Беатрис? – сердито продолжала мать. – Но в любом приличном доме такую маленькую девочку, как ты, ни в коем случае не стали бы учить ездить верхом. Ты получила такое разрешение только потому, что вы с твоим отцом оба сумасшедшие; он с ума сходит по лошадям, а ты – по этому поместью. Но я долее этого терпеть не стану! Я не допущу, чтобы мою дочь воспитывали подобным образом!
Я испугалась. Если мама действительно вздумает пойти против отца и запретит мне ежедневные поездки верхом, то это будет означать, что меня вернут к традиционным занятиям юной леди. А это, с моей точки зрения, довольно-таки жалкая судьба для кого угодно, тем более для такого человека, как я. Я же просто изведусь, если меня станут удерживать в доме во время пахоты или во время уборки урожая, когда в поле выходят целые команды жнецов. Но тут в холле раздались гулкие шаги отца, и дверь с грохотом распахнулась. Мать недовольно поморщилась – ее всегда раздражали подобные звуки, – а я тут же вскинула голову, точно охотничий пес, услышавший шум крыльев пролетевшей птицы, и увидела ясные глаза отца и его веселую улыбку.
– Что, все еще кормишься, маленький поросенок? – Его громогласный рев вновь заставил маму поморщиться. – Поздно закончишь завтрак, значит, поздно выедешь из дома и поздно примешься за работу. А ты, если помнишь, должна успеть до обеда съездить на западный склон и вернуться. Так что придется тебе поторопиться.
Я колебалась, глядя то на мать, то на отца. Мама сидела молча, потупившись, но я сразу, в одну секунду, догадалась, что она задумала. Ей удалось поставить меня в такое положение, когда мое и без того откровенное неповиновение станет абсолютным, если я сейчас встану и уеду вместе с отцом. Но если я скажу, что предпочла бы остаться дома, она сумеет оценить мою покорность и преданность. Вот только у меня не было ни малейшего желания позволить ей управлять мною с помощью подобных салонных хитростей. Я быстренько проглотила то, что еще оставалось у меня во рту, и тут же выложила отцу все мамины секреты.