Тронов он, конечно же, тоже никогда не видел, так что не мог знать, как они выглядят. Он знал, что существуют стулья, табуретки, скамейки — жил он с мамой и маленькими братьями в довольно скромном домишке и даже не подозревал о существовании диванов и кресел. Куда ж ему посадить короля? На скамейку?
Или на соломенный стульчик, такой, на котором он сидел сам, когда делал уроки или обедал? Это несерьезно. Нужно было что-то, о чем Мартинелли не знал, потому что никогда в жизни не видел. Поэтому из уважения к королю он поставил друг на друга много скамеечек, стульев и табуреток, а на вершину этой чудом держащейся башни посадил короля. Так что подданные оставались далеко-далеко внизу и казались совсем крошечными. И я не собирался объяснять Мартинелли, что его человечки непропорциональны: ведь, нарушив пропорции, он нашел самый точный способ подчеркнуть величие короля.
Как-то раз после прогулки по Римскому Форуму я сказал ребятам:
— Нарисуйте то, что вас больше всего поразило.
И Ронкони, мальчик, чьи мысли были гораздо старше его самого, хотя сам он об этом и не подозревал, — глаза у него были огромные и черные, личико тонкое и бледное, на тонких запястьях проступали вены, а на губах — улыбка, которую в последний раз я увидел несколько месяцев спустя на белоснежной подушке, почти не примятой под невесомой маленькой головой, — этот самый Ронкони показал мне такой рисунок:
Среди полуразрушенных колонн прогуливались древние римляне и летали бабочки.
— Это древние или современные бабочки? — шутливо спросил я его.
— Бабочки всегда одни и те же, — серьезно ответил Ронкони.
— А эти дети, которые там играют, почему они не одеты как древние римляне?
Он окинул меня взглядом, в котором читалось: «Ты же учитель, ну как ты можешь не понимать таких простых вещей?»
Ронкони был явно расстроен. Он любил меня, ставил выше себя и был уверен, что я все понимаю, в том числе и детские мысли, которые бывают такими взрослыми и глубокими, что никто их понять не может.
— Дети, — сказал он мне, — всегда одинаковые. Они всегда играют. И древнеримские дети были такими же, как мы: они играли с мячом, с обручем и совсем не знали, что они древнеримские.
Я не нашелся, что ответить.
Мне пришли на ум стихи одного поэта — о том, как в Риме на раскопках древнего храма нашли детские захоронения. И поэт в своем стихотворении спрашивает у умерших детей:
— Что вы делали, когда были живы? О чем вы думали тогда? И Рим, каким был Рим?
— Что мы можем об этом знать? — отвечают они. — Мы ведь были детьми, мы играли, бегали за бабочками, как все дети. Что еще тебе сказать? Я хорошо помню свою куклу. А я — мячик и обруч…
Так Ронкони, ученик третьего класса, сам того не подозревая, почувствовал то же, что чувствовал поэт. И выразил это свое чувство не словами, а карандашами.
Чувство, совсем не пришедшееся по душе старому и важному инспектору в очках в золотой оправе, который как-то зашел ко мне в класс. Он строго раскритиковал мою манеру обучать, а вернее, не обучать рисованию и более всего возмутился, когда увидел древнеримских детей, играющих с обручем и бегающих за бабочками.
— Это что за легкомыслие, что за распущенность такая!
Я робко спросил его, чем, по его мнению, играли дети Древнего Рима.
— Они не играли вовсе! — отрезал он. Потом, чуть подумав, уже другим тоном добавил:
— Ну, или играли… но отважно, не смеясь, и на головах у них должны были быть при этом маленькие шлемы, а в руках мечи.
— Но бабочки… — начал было я…
— Никаких бабочек в Древнем Риме не было и быть не могло!
В классе повисла глубокая тишина.
На лицах кое-кого из мальчишек я увидел сильное желание поднять руку и спросить, в каком году изобрели бабочек.
— Синьор учитель, — инспектор повернулся ко мне, — вы совершенно не умеете преподавать рисование. То, что рисуют ваши ученики, — это какие-то каракули!
С этими словами он взял наугад один рисунок.
— Это чей? — спросил он. — Кто из вас Мартинелли?
Мартинелли, дрожа, встал из-за парты и, онемев от испуга, моргнул глазами, давая понять, что он и есть Мартинелли.
Потрясая рисунком, на котором был изображен зимний пейзаж с заснеженными горами и крышами и как по волшебству выросшим посреди площади деревом, усыпанным разноцветными цветами, инспектор стал кричать:
— Разве зимой, под снегом, цветут деревья? Когда цветут деревья, а?
— Весной! — хором ответил класс.
— Правильно, молодцы. А ты, Мартинелли, ты видел хоть одно цветущее дерево зимой?
— Видел, — ответил Мартинелли.
— Это где же? — чуть не подпрыгнул инспектор.
Тут Мартинелли разрыдался, потому что не знал, что ответить, но он-то и правда видел, он был в этом убежден.
Я незаметно прошептал ему: «Тсс, не плачь», — давая тем самым понять, что верю в его дерево.
Инспектор попрощался со мной очень сухо:
— Синьор учитель, вы должны усерднее исполнять свои обязанности. Учить детей рисованию — серьезное дело. Сделайте так, чтобы в следующий раз я не увидел здесь никаких цветущих кустов посреди зимы!
Когда он вышел, воцарилась полная тишина. Подождав немного, я спросил:
— Мартинелли, ты и вправду видел это дерево?
— Синьор учитель, видел! Красивое такое, огромное, всё в цветах… Вы мне тоже не верите?
— Верю, — ответил я.
И Мартинелли расплылся в широченной улыбке.
Все остальные тоже заулыбались. Нам, взрослым, чтобы увидеть что-то прекрасное, нужно, чтобы оно было прямо у нас перед глазами, дети же, наоборот, видят красоту всегда — их воображение, мечты их и желания так живы, так сильны, что становятся реальностью. Мартинелли действительно верил в то, что видел цветущее дерево среди белого снега, под серым-серым небом.
— Ребята, — обратился я к классу, — синьор инспектор, конечно, прав: зимой на деревьях не растут ни цветы, ни листья, но если вы без них никак не можете обойтись, то так и быть, пусть будут — всю ответственность я беру на себя.
На партах лежали цветные карандаши и бумага для рисования.
— Рисуйте!
— Синьор учитель, — отозвался из-за парты Мартинелли, — можно мне нарисовать дом с красной-красной крышей?
— А мне, — подхватил Сантини, — можно желтые и зеленые черепицы нарисовать?
— А можно я нарисую синьора инспектора с усами, с бородой и с красными глазами, как у дракона? — спросил Леонарди.