Нанна не ответила, она просто села, рухнула на пол и продолжала плакать. Я села на корточки и погладила ее по голове, а потом вдруг вспомнила, что я терпеть не могу, когда кто-то меня гладит, когда я плачу.
Я прислонилась к стене, села на каменный пол в ризнице, в маленьком коридорчике прямо перед кабинетом, куда входишь с улицы, с задней стороны церкви. Мы сидели на каменном полу, и я чувствовала холод даже сквозь брюки. Дело было в конце сентября, но я уже поддевала шерстяные колготки, натягивала их каждое утро, стоя в большой спальне пасторского дома и выглядывая из окна.
Я сидела на каменном полу, уставившись перед собой, и чувствовала, как по моим щекам тоже текут слезы. Они текли и текли, и я не знала, что с ними делать. Я сидела рядом с Нанной и слышала, как она скулит глухим голосом, как будто ей надо было выплакаться, выпустить наружу то, для чего уже не было места внутри.
Я закрыла за собой ворота и услышала, как они заскрипели. Как много здесь надо бы сделать, в этом доме — что-то смазать, что-то покрасить, а что-то починить. Но мы всё откладывали до того дня, когда у нас будет время, и надеялись, что такой день придет, рано или поздно. И тогда пойти в гараж и принести ведро с краской не покажется бесконечно трудным делом.
Такой день должен настать, Лив, говорила я самой себе, пока брела к дому.
Слегка скользя по мокрому снегу, я подошла к двери. Внутри было тихо. Стереомагнитофон Майи молчал. Она, видимо, еще спала, она могла проспать хоть до обеда, когда ей не надо было на работу.
Я не подумала об этом тогда, в ризнице, но потом, когда они въехали, неизменно думала почти каждый день, а иногда даже по нескольку раз в день. Взмахнуть руками и сказать: «Добро пожаловать» — это одно. Но этот шум! И эта музыка! Если бы под эту музыку хотя бы можно было думать. Но она шла вразрез с мыслями, а не параллельно им, врезалась в голову как стальной трос, била по мозгам как штанга, и это надо было терпеть все время. Я прилагала уйму сил, чтобы освободиться от этой музыки. И когда я готовилась к проповеди, думала, что сопротивление, которое вызывала во мне эта музыка, и концентрация, которая требовалась для противодействия ей, все это отражается в проповеди, но наоборот, как безучастность.
— Увлечение этой музыкой — это что-то новое, — сказала Нанна. — Майя пристрастилась слушать такую музыку, так много и так громко, только в этом году. Волосы она красит лет с тринадцати. Она всегда была очень решительной молодой девицей, — говорила Нанна. — Зимой она сделала пирсинг — сначала на левой брови, потом на правой, а сейчас у нее блестящие кристаллики на подбородке, на носу и на губах.
Разговор о Майе зашел у нас незадолго до Рождества, когда мы сидели в кабинете и планировали, как отметить окончание занятий в школе, когда приглашать детей из детских садов, говорили о службе на Рождество и Новый год и распределяли обязанности.
Я предложила провести на Рождество ночное богослужение. Эту идею подала Майя: если все это для тебя что-то значит, Рождество, Иисус и заповедь о любви к ближнему, то нам следует в рождественскую ночь быть в церкви, а не копаться у себя дома в куче подарков. Я подумала, что, наверное, она права, попробовать стоило.
Я стояла перед письменным столом Нанны и вдруг, не знаю отчего, подумала о Майе и смерти ее отчима. Может, просто потому, что была ночь и тьма. Мне пришло в голову, что Нанна ни словом не обмолвилась о том, как Майя восприняла его смерть. Я спросила ее.
— Она не говорит о нем. Ни разу не всплакнула. Странно, — добавила Нанна, наклонив голову набок, что она обычно делала, когда думала, — ведь она как раз и проводила с ним времени больше всех. Часто они ходили в море вдвоем. Майя любила говорить о том, что когда-нибудь шхуна перейдет ей.
На узкой скамеечке у стены стояла их фотография, Нанна наклонилась, взяла ее и протянула мне. Они стояли в оранжевых комбинезонах на палубе этой небольшой рыбачьей шхуны. Майя, подняв одну руку, держалась другой за трос, она улыбалась и выглядела счастливой.
— Сейчас она до рыбы и дотронуться не хочет, — сказала Нанна и взглянула на экран компьютера. Она щелкнула пару раз мышью, а затем принялась набирать что-то. Я продолжала стоять, но мне стало ясно, что Нанна больше не хочет об этом говорить. Я положила фотографию и ушла к себе.
Однако сейчас все было тихо, и я могла слышать эту тишину. Казалось, что дом — это наконец заснувший зверь, и мне надо только похлопать его по спине и сказать, мол, спи дальше. Да-да, спи себе. Все в порядке. Синяя кукла — это всего лишь материя, игрушка. Как только она выпускает ее из рук, кукла исчезает.
Я сняла сапоги и пошла вверх по лестнице, вошла в гостиную моей квартиры на втором этаже. В центре стоял большой письменный стол; когда я въехала в дом, стол стоял в одной из комнат первого этажа. Я попросила помочь мне перенести его наверх, и сейчас он стоял перед окном.
В комнате было совсем немного мебели: слева, в углу у книжных полок — два кресла. У двери висела кукла Кристианы. Самым лучшим в этой комнате был вид из окна, свет. Как будто он обращался ко мне, говорил со мной, каждый раз, когда я сюда входила. Если я просыпалась ночью, я всегда шла сюда, подходила к окну и смотрела на огоньки вдали — на пологом склоне вниз к фьорду и на острове, край которого в том месте, где начинался мост, был виден из окна.
Я думала о том, что все огни, цвета этих огней, нити света, сети, все это взаимосвязано, каждый огонек светит сам по себе, но между ними есть связь. И я погружалась в это сплетение, стояла зимними ночами в комнате у окна и смотрела на огоньки, ползущие вниз. А там была вода и полная тьма.
Я подошла к письменному столу и увидела конверт с бумагами. Материалы к очередной встрече пасторов. Я уже прочитала их, когда получила. Конверт лежал поверх других бумаг, разбросанных по всему столу: листов диссертации, материалов, посвященных бунту саамов сто пятьдесят лет тому назад. В этом году встреча пройдет в том самом месте, где произошел этот бунт, — в поселке, расположенном в самом центре высокогорного плато. Семинар не имел никакого отношения к тому восстанию, которое я изучала уже много лет, и вот мне впервые предстояло оказаться на месте событий.
«Рано утром в понедельник 8 ноября толпа финнов ворвалась во двор дома, принадлежавшего хозяину лавки. Финны напали на лавочника и жившего в его доме ленсмана[4], кои оба находились во дворе. Финны убили и лавочника, и ленсмана, после чего сожгли дом лавочника, завладев частью домашнего скарба и товарной наличности. Жену лавочника и прислугу отвели в близлежащий пасторский дом, где заперли в гостиной вместе с семьей пастора и служанкой. Засим отстегали всех кнутом. Кроме них финны захватили в плен и других лиц — случайных приезжих, а также и окрестных жителей, не успевших сбежать из своих домов, — и заперли их в гостиной пасторского дома. Всех сех лиц также били кнутом. Сии происшествия продолжались до вечера оного дня»[5].