У этих Баранов шестеро детей, маленьких, больших и средних. Беатрис не любит, когда я подшучиваю над их фамилией, но как устоять перед искушением.
— Перестань, Бенжамен… Придут только взрослые… без детей.
— Что ж, значит, я остался молодым. А что… чем мы будем их угощать? Баранью ногу запечем?
— О-о-очень смешно. Я все, что нужно, заказала в китайском ресторане. Вина купишь?
— Даже самая удачная шутка хороша один раз, Бенжамен. На второй уже не очень смешно. Представляешь, что слышат каждый день их дети в школе?
Я делаю вид, что ухожу, но тут же возвращаюсь. Хватаю со стола лист бумаги и протягиваю его жене:
Она улыбается. Едва заметно, но улыбается.
Я доволен, мы хорошо поговорили.
3
Пасем Баранов
Едва супруги Баран вошли в гостиную, я понял, зачем нам так срочно понадобился журнальный столик, — показать гостям. Беранжер Баран сию же минуту его замечает. А как может быть иначе — глаза-то ведь у нее не завязаны…
— Ой, какой у вас столик красивый!
Беатрис улыбается. Она обрадовалась… или успокоилась?
Бараны славятся хорошим вкусом — и большими деньгами.
— Знаете, я влюбилась в него с первого взгляда! — отвечает Беатрис, победоносно глядя на меня.
(Не думаю, что и ко мне у нее была любовь с первого взгляда; впрочем, когда-то, может, и была, но она уже забыла.)
Слава богу, Баранам столик нравится.
Они говорят о мебели, я молчу, меня не интересует эта тема, ну, не очень она меня интересует; меня, кроме лекарств…
Беатрис бросает мне красноречивые взгляды: я должен участвовать в разговоре — одних кивков мало. Я меняю тему, спрашиваю, как их дети. Спасибо-спасибо, маленькие барашки чувствуют себя хорошо.
Заходит Марион — надо поздороваться с гостями, здоровается, прощается, и я с облегчением веду ее спать. До того я боялся, что Беатрис захочет уложить дочку сама, и не был уверен, что смогу поддержать беседу с Баранами.
Наедине с Марион, какая радость… Я бы потянул время, я с удовольствием спел бы ей песенку, но Марион уже засыпает, аккуратно сложив ручки, изящно положив на них голову и закрыв глаза. Поезд тронулся, и мне больше нечего здесь делать. Я остался один на перроне, и я ухожу.
За столом я открываю бутылки, разливаю вино, передаю блюда… и стараюсь прислушиваться к разговору. Я чувствую себя здесь иностранцем. Как будто этот язык для меня неродной и мне доступны лишь отдельные слова. Только-только чтобы выжить.
Я чувствую себя чужим. Между нами невидимая граница.
Так часто бывает в детстве, когда задумываешься, что ты делаешь среди людей, которых и наполовину не понимаешь, и говоришь себе: вот вырасту — и все изменится. Но когда ты давно уже взрослый и по-прежнему не знаешь, что ты здесь делаешь, все по-другому: теперь уже никакой надежды, теперь — будто ты обречен ощущать свою отделенность от других.
Как заставить себя интересоваться тем, что тебя не интересует? Ну, пытаюсь, ну, заставляю себя: давай же, Бенжамен! Я беру себя в руки, применяю формулу Эмиля Куэ[2]— в общем-то, мы коллеги, он тоже был фармацевтом, — убеждаю себя, что все хорошо, что с каждым шагом все становится лучше и лучше, и наконец удается немного заинтересоваться происходящим.
Они говорят о деньгах: не стоит, мол, придавать им, равно как и вещам, большого значения. Я соглашаюсь, что не стоит, — ерунда это все. Мадам Баран сетует, что для промышленников, фирмачей и бизнесменов главное как раз деньги. Я удивляюсь: разве это не профессиональная среда ее мужа? Да, да, вот именно, она знает, о чем говорит: деньги, одни лишь деньги — рентабельность, экономия, инвестиции, развитие… Только у господина Барана есть морально-этические нормы, он ставит человеческие ценности выше денег, — славный он малый, этот Баран.
— Бенжамен, а в вашей профессиональной среде, наверное, те же проблемы?
— Ну… — начинаю я. Но, повернувшись к мадам Баран, чтобы ответить, вдруг вижу только одно — кудряшки на ее голове. Она завита, как… Это сбивает меня с толку, и я приступаю снова: — Ну… что касается меня, то я служащий, меня не волнуют инвестиции и развитие. А вот если бизнесмен не стремится разбогатеть, он, мне кажется, очень скоро перестанет быть бизнесменом, попросту потеряет свой бизнес.
— Увы, — вздыхает мадам Баран.
Потом вдруг улыбается мне:
— Так когда же, Бенжамен, вы вступите в игру?
— Когда я вступлю — куда? В какую еще игру?
— Не притворяйтесь невинным младенцем! Вы ведь тоже хотите… вложить деньги.
— А-а-а, на бирже играть, что ли? Так я в этом ничего не понимаю.
— Да ну ладно, я о том, что вы хотели купить аптеку. Вам, наверное, не терпится стать хозяином.
И она тоже? Почему у всех только и заботы, чтобы я купил аптеку? Вот стал бы я учителем, как мечтал отец, — никто бы не заставлял меня покупать школу.
— Ну… я не уверен, что готов к этому.
Беатрис сразу же принимает эстафету: говорит, что необходимо изучить рынок, сравнить, продумать финансовое обеспечение… Ее послушать, так нет ни тени сомнения, не век же мне быть служащим, у меня хватит честолюбия, чтобы избежать этой рутины.
Понятно. Я всего лишь продавец лекарств. Фармацевт — это не модно, это не шикарно, это не убивает наповал… Приличный человек не может быть фармацевтом… разве что у него своя лавочка. Ах да, простите, своя аптека.
Беатрис — художественная натура, я — торговец… Должен ли я этого стыдиться?
Я фармацевт, потому что мой папа им не стал. Мой отец был провизором, и все свое детство я слушал, как он ругает идиотов-аптекарей, которые делают то же, что он сам, а получают вдвое или втрое больше, вдвое или втрое — это зависело от степени его гнева.
Все детство я слушал, как честят почем зря фармацевтов — директоров, начальников, а стало быть — тупиц, болванов, кретинов. И мне захотелось стать фармацевтом.