Почему Коротич тут отступил, для меня, скажем, понятно: наша семья в таких обстоятельствах и уехала. Но он в своей книге пишет, что намерен был только сменить обстановку, предполагая свой отъезд из страны лишь временной перебивкой. Говорит: вот прежде другие уезжали-де навсегда, а у него билет — в обе стороны.
Шутите! Так не бывает. С Россией, по крайней мере, не получается. И правильно ему говорили эмигранты, с которыми он встречался: нас дома не ждут. И с чего бы? Свято место пусто не бывает. Странно опять же, что цитируя статью Мандельштама о Чаадаеве, где все разложено по полочкам, вывод делает, вопреки логике, обратный.
В его книге самое уязвимое — рассуждения про эмиграцию. Тут его напрочь оставляет великодушие, до того проявляемое к фигурам, компрачикосно режимом изуродованных: к Корнейчуку, Гончару. А о Межирове, поэте, кстати, первоклассном, сообщает, что тот получил квартиру в доме для бедных пенсионеров: и что? Женщина, с двумя дипломами о высшем образовании торгует в лавке, куда он, автор, заходит, глуша ностальгию привычным продуктом, селедкой, колбаской: и что?
Они — жалкие? А он сам, семь лет в Штатах без семьи, без жены, без детей, как пишет, проживший, арендующий односпальное помещение в Бостоне, счастливец, что ли? Неужели за семь прожитых вне дома лет не уяснил, что из страны большинство уехало не с мыслью разбогатеть, а совсем по другим причинам? Если его так жгли унижения, оскорбления, почему бы не допустить, что и другие тоже памятливы?
Слава богу, теперь эмиграция — и прежних, и нынешних волн — не терра инкогнито для соотечественников. Когда из страны выталкивали, когда оттуда под смертельным риском сбегали, все происходило иначе. Теперь в первую очередь трезвость надобна для просчета шансов на выживания — и там, и здесь.
Что характерно, «там» и «здесь» в сущности уже совпадают. И не сам ли Коротич за то ратовал? Чтобы каждый знал свое дело, им занимался и соответственно получал.
Поэты меньше, чем банкиры. Биологи больше филологов. И так далее, и вплоть до высшей планки, все учтено до мельчайший подробностей: президентам вменяется обладать чемпионской закваской, чтобы, когда мордой по паркету елозят, сохранять улыбку, явленную перед телекамерами, несмотря на расквашенный нос.
Но мы, россияне, так долго воспитывались в иных правилах, что сразу нам свою кровную психологию не изжить. Тут в основе не «загадочная русская душа», а культура, выпестованная в нашем народе лучшими представителями многих поколений: вниманье к падшим, способность сопереживать, проникаться сочувствием к потерпевшим, жертвам. Хотя и вот что нам свойственно: мы никогда не умели ценить, признавать то хорошее, что для нас было сделано кем-то персонально, что вошло уже в наш обиход.
Виталий Коротич сделал. Его «Огонек» сломал своего рода «берлинскую стену», в пределах которой российскую прессу теперь уже не удержать. Разве что пулеметами. Хочется верить, что наш народ понимает, что из всего обещанного одно лишь сбылось — гласность. И это, пожалуй, самое важное, что нельзя отдавать.
Удачливость же Коротича, как и с его несчастия — мета избранников.
Случилась судьба. Он от нее не уклонился. Уважаю.
2000 г.
Он в отсутствии вкуса и культуры
Уж на безвестность ему жаловаться не приходилось. В театры, где шли его пьесы, билеты было не достать, на премьерах чуть ли не штурмом кассы брали. Избранных он сам проводил через служебный вход, и обаятельной казалась его как бы растерянность, мол, сколько народу привалило…
Впрочем, в то время народ валил на все и за всем. И в Большой зал, и за махровыми полотенцами. Жизнь проходила в беспрерывном ажиотаже: где что дают?
Повезло, что уже первые его сочинения пробивались к публике с трудом. Почему их удерживали, какую выискивали крамолу нынче малопонятно, но в тогдашнем существовании успех приходил с обязательной приперченностью скандалом. Воспринималось как зов: если запрещают, значит, талантливо, и надо спешить прочесть, увидеть во что бы то ни стало. После хрущевской «оттепели» утратилась вера, что хорошее, в чем бы и как бы оно не выражалось, окажется стабильным. Следовало рвать подметки, чтобы ухватить: концерт Рихтера, «Андрея Рублева», пущенного в Кинотеатре повторного фильма, итальянскую обувь, виски «Лонг Джон», вдруг заполнившее прилавки. Студенткой «Лонг Джоном» отравилась, бутылка стоила четыре с чем-то рубля. Теперь от одного вида тошнит. Вот к чему приводила доступность в условиях дефицита.
Его «Театр времен Нерона и Сенеки» читала на раскаленном пляже в Коктебеле, истрепанный, замусоленный экземпляр машинописи, который следовало к вечеру возвратить. В спешке текст жадно сглатывался непереваренным, но я еще не понимала, не видела за всем этим обдуманной режиссуры. Казалось, это мы сами, читатели, рвем друг у друга его новое сочинение, хотя подгонял нас он, выстроив в очередь, наблюдая с лукавой улыбкой.
О манере его улыбаться стоит упомянуть особо. Теперь, массово тиражированная телеэкраном, она превратилась в торговую марку, но и тогда, употребляемая куда более камерно, отрепетирована была уже мастерски.
Разыгрывалась пантомима: при вдруг погрустневшем, померкшем взгляде, углы губ как бы насильно растягивались, все шире и шире, как у сатира, с одновременным нарастанием скорби в глазах. Класс, ничего не скажешь! В подобном сопровождении уже и банальность звучала с подтекстом. Собеседники делались соучастниками и казались сами себе умнее, тоньше, чем того требовали обстоятельства.
Аудитория тоже отнюдь не случайно подбиралась: из юных девиц и их молодящихся мам. Расчет безошибочный: то, что любят женщины, в итоге понравится и мужчинам. Вот почему его, автора «Галантного века», теперь и Евгений Киселев к себе в студию приглашает вещать о политике. Он стал оракулом. Точнее, что больше к нему подходит, пифией, чьим предсказаниям, как известно, патриции, цезари доверяли безоговорочно.
…В то коктебельское лето он несколько странно одевался, что мной, например, воспринималось изящной самоиронией: авторский шарж, так сказать.
Ну а как же иначе? При малом росте широкополую шляпу надеть, шагать к морю с огромной сумкой через плечо в сабо с каблуками! В таком ракурсе видела: он потешается, и над нами, дурищами, и над самим собой. Просто в голову прийти не могло, что он — абсолютно серьезен. И шарфы, пестрые галстуки, пальто длинные, «ново-русские», мафиозные — это вкус, это стиль. Это, черт возьми, выбор.
Мы давно не встречались. О победах его гомерических на телеэкране знала лишь понаслышке. Самой наблюдать не пришлось. Но уже здесь, в США, показали по телевидению фильм про Джекки Кеннеди, того типа, как у нас когда-то снимали про Героев Социалистического Труда. Сплошной восторг. И вот среди лордов-пэров-мэров, ближайшего ее окружения, вдруг — ба, знакомая физиономия. Говорил по-английски, молодец. Но придыхания все те же, давно знакомые, и улыбка-клише, компрачикосный раздерг губ с неизбывной печалью в глазах — все было узнаваемо настолько, что в патетический момент его речи я вдруг неуместно развеселилась.