Он уже был раздражен. Он хотел послушать королеву, а вместо этого у них возник новый спор, и теперь он пропускал передачу.
— Все. Мы довольно поговорили на эту тему. Прекрасно. Прекрасно, что мы по-разному воспринимаем одни и те же вещи, — сказала Эмма, стараясь, чтобы в ее голосе было больше усталости, чем раздражения.
— Правда?
— Конечно.
— Нет, я имел в виду… Я знаю, это здорово, что мы об одних и тех же вещах думаем по-разному. Но я не знаю, действительно ли ты находишь прекрасным то, что мы по-разному относимся вот к этому.
«Эти акты проявления добра стали неиссякаемыми источниками утешения и поддержки».
Эмма собралась уйти на кухню. Джо почувствовал мальчишеское желание оставить хотя бы выбоину в щите, которым Эмма отгораживалась от него.
— Я не понимаю, чего ты вообще переживаешь из-за всего этого. Я хотел сказать… — и тут он повернулся, чтобы посмотреть на Сильвию, решительно глядящую в экран (сторонний наблюдатель мог бы подумать, что она делает вид, будто не замечает спора ее дочери с зятем, но в ее поведении не было ни капли притворства), — … ты ведь даже не англичанка.
Эмма уставилась на него, раскрыв было рот, но потом лишь покачала головой — на такой банальный выпад не стоило даже отвечать. Она повернулась, чтобы уйти на кухню.
У них был собственный дом, декорированный самой Эммой в синих и красных тонах, — маленький коттедж с террасой в не самой престижной части Гринвича с видом на мигающую пирамиду Кенари-Уорф-Тауэр; все постоянно говорили, насколько это преждевременный шаг со стороны Эммы и Джо — по крайней мере, для людей их круга — завести семейный очаг, рано отказаться от прочих удовольствий, купить свой дом, а не снимать квартиру. Свой дом — это история; квартира — пространственное выражение лишь текущего момента.
Джо быстро встал и взял ее за руку, удерживая, не более того — он никогда бы не сделал ничего более того; и все же, когда она обернулась, во взгляде ее зеленых с крапинками глаз промелькнула смесь страха и вызова, отразившая ее познания о семейных драмах.
— Эм…
— Действительно, Джо, все оʼкей, — сказала она, пытаясь придать своему голосу твердость. Сознавая значительность момента, они посмотрели друг другу в глаза.
«Как мы дошли до такого?» — подумал Джо.
— Я… — начала Эмма, чувство вины смягчило ее черты.
Она не собиралась ему ничего рассказывать, но горечь тайны отравляла ее существование настолько, что она почувствовала себя вправе внести кое-какие поправки в их отношения. Неожиданно с книжной полки на дальней стене послышалось мягкое бульканье миниатюрного радио, постоянно включенного на одной волне.
— Я пойду, — сказал Джо, отвернулся от нее и вышел через другую дверь.
Эмма почувствовала облегчение после его ухода, чувство, ставшее за последние дни привычным.
«И пусть умершие покоятся с миром, а мы, все и каждый, поблагодарим Бога за того, кто осчастливил многих и многих людей».
— А что она делает в телевизоре? — спросила Сильвия.
В день похорон Джо вышел пройтись. Он бродил по улицам Лондона, чтобы избежать похорон. Пройдя весь путь от «Миллениума» (его купол с новыми пиками, устремившимися в небо, напоминал огромную лысину, на которой провели очень некачественную пересадку волос) до Тауэрского моста, Джо подумал, что, возможно, он будет единственным человеком, который знает, как в этот день выглядел Лондон; потому что все остальные — абсолютно все — либо сидели дома перед телевизором, либо простаивали в толпе на маршруте траурной процессии. Город выглядел, как будто на него сбросили нейтронную бомбу — капиталистическую бомбу, которая уничтожает людей, сохраняя в целости имущество. Ни людей на тротуарах, ни машин на дорогах, ни открытых магазинов: «Блэкхит» пуст, «Бермондси» закрыт, «Воппинг» не работает. Единственными живыми существами, которые попадались ему на глаза, были птицы, кружившие высоко в голубом небе, и кошки, греющиеся на оградах парков. Иногда слышался лай собак, но каждый раз откуда-то издалека; единственными постоянными звуками были гул пролетавших вдалеке самолетов и шум проезжавших где-то машин, и фоном для них служило приглушенное бормотание десятка миллионов телевизоров, настроенных на одну программу. Сегодня все они передавали одно и то же: тот же перезвон колоколов, то же цоканье копыт, те же неуместные аплодисменты, те же стихи, те же песни, те же речи. Вот только комментаторы в разных домах были разные, но их нельзя было услышать, так как голоса их были приглушенными, благоговейными. Джо попытался представить, как бы звучал один общий комментарий, странный шум десятка миллионов шепчущих голосов.
Возвращаясь через Гринвич-Вилидж, он увидел мужчину, одетого в пальто, что было странным для того неистово жаркого дня, но каким-то образом соответствовало, по мнению Джо, его с ним нелегальному положению, их общему неподчинению этому национальному комендантскому часу. Он подумал, не обменяться ли несколькими словами, возможно, уместными в данной ситуации, об абсурдности всего происходящего или спросить, не видел ли тот поблизости открытого местечка, где можно было бы пропустить стаканчик, так как у него пересохло в горле от такой долгой прогулки на жаре. Но когда он начал к нему приближаться, мужчина посмотрел на него весьма высокомерно, и Джо подумал, что лучше не стоит, предположив, в шутку конечно, что это мог быть какой-нибудь переодетый полицейский. По дороге домой он завернул в Гринвич-парк и поднялся по холму к обсерватории, к месту, с которого через пару лет шагнет новое тысячелетие. Часто, размышляя о следующем веке, Джо вспоминал, как, будучи ребенком, он высчитал, сколько лет ему будет в двухтысячном году — тридцать пять, — и нашел это тогда просто невероятным. Но в этот день его мысли меньше всего замыкались на себе самом. Глядя на широкую панораму Лондона, открывшуюся с вершины холма, он почувствовал, как город растягивается сам и растягивает это событие, которое стало его частью. Джо почти физически слышал, как город кричит, кричит в сторону обсерватории о том, что смерть Дианы и все, с нею связанное, является последним великим историческим событием этого тысячелетия. Этот звук можно потрогать руками, подумал он, звук, исполненный значения.
И вдруг в двенадцать часов он почувствовал, как все погрузилось в полную тишину. Эта тишина, о существовании которой он узнал на каком-то спортивном матче, часто накрывает стадионы, но редко города, страны. Целых две минуты, не одну: это был марафон тишины, тишины, более глубокой, чем на стадионе, потому что там она всегда нарушается звонками мобильных телефонов (за которыми непременно следует нервное шуршание извлекаемого из кармана куска пластика) и отдаленным шумом строительных работ. Но в тот день смолкли и эти звуки: все мобильники были выключены, все работы приостановлены. Стоя у Гринвичской обсерватории, он вдруг испытал ужасный, несвойственный ему позыв выкрикнуть что-нибудь элементарное, ругательное — так с тобой случается на свадьбе во время паузы после вопроса «Здесь мужчины есть?». Слово «шлюха» казалось ему самым подходящим — долгий вопль с бесконечным «у» на протяжении всех двух минут, чтобы в конце выдохнуть «ха», а с неба одинокое эхо будет вторить «шлю-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у…»; но до того как он успел начать — вообще-то Джо редко следовал своим желаниям, это было больше по части его друга Вика, — тишина закончилась. Он услышал всплески звука тут и там: шарканье, скрипы и сдержанное покашливание — как в огромном зале филармонии между частями симфонии.