Моя невидимость становилась все более неловкой.
Я была удручена таким напором интимных подробностей, которыми сама не могла поделиться. Комизм ситуации заключалась в том, что две американки приезжают в Европу в поисках материала для своих сочинений и что же всплывает на поверхность, когда они начинают излагать это на бумаге? Мама и папа; папа вслепую плывет в открытом море, мама спорит с крысоловом по поводу оплаты за убитую крысу.
Я достала с багажной полки свою нейлоновую сумочку – она лежала там, как маленький теленок, зажатый между двумя огромными коровами, – и молча вышла из купе, повернула налево и увидела своего кадета из Сен-Сира, (уже без кивера), который возвращался из туалета, расположенного в конце вагона. Он резко свернул и вошел в свое купе.
Я тихонько постучала в это купе и открыла дверь.
– Здесь есть свободные места? спросила я. – Une place libre?
Он пожал плечами, хотя в купе больше никого не было, и в поле зрения не было ни одного чемодана, кроме его коричневой продолговатой дорожной сумки и моей нейлоновой сумочки. Он подвинул в сторону свой великолепный кивер, лежавший на сиденье рядом с шикарным дипломатом, который он использовал вместо стола. Он писал письмо.
– У вас очень красивая шляпа, – сказала я по-французски: Un chapeau extraordinaire.[12]
Я и не думала его смущать, но он покраснел и прикрыл рукой свое письмо, как будто боялся, что я прочту его.
– Vraiment,[13]продолжила я, и вдруг меня заклинило. – Vraiment, повторила я, но ничего больше не смогла сказать. – Нет, действительно, vraiment, vraiment, un chapeau extraordinaire.
Был ли это знак? Эта языковая амнезия? Может быть, мозг посылал мне сигнал вернуться домой?
– У вас все в порядке? – спросил он по-английски.
– Да, спасибо. Всякий раз, когда я пытаюсь говорить по-французски, получается по-итальянски, но теперь все будет в порядке.
Его шляпа называлась «казуар», как разновидность птицы, которая обитает в Новой Гвинее, а его звали Готье, что, как я поняла позже, в английском соответствует Уолтеру, Уолту (какое смешное имя для француза), и он был очень милым молодым человеком, который направлялся в Малхауз навестить дядю перед тем, как вернуться в училище Сен-Сир. Его позабавил мой рассказ о папином замороженном десерте. Он никогда ничего подобного раньше не слышал, и я пообещала выслать ему рецепт. Он был уверен, что его маме рецепт понравится. У меня все еще сохранился его адрес и даже номер телефона в маленькой черной адресной книжке, но я так и не отправила ему рецепт. Не знаю почему. Может быть, потому, что я пыталась связать с ним мои надежды, ожидала, что он наберется смелости сказать мне словом или жестом, что то, что я делала, правильно, что я должна продолжать в том же духе или же что я совершила ужасную ошибку и должна повернуть назад, пока еще не поздно, но я не смогла этого сделать. Тут не было его вины. Просто тот рыжеволосый слепой человек продолжал пробиваться сквозь темные волны моего воображения. Интересно, о чем он думал? И почему он повернул назад? Это было настоящей загадкой. И так же, как Иоланда и Рут, я думала о своих родителях – о папе, в пожилом возрасте, одиноком, слепо плывущем в темноту, откуда нет дороги назад. И, конечно же, о маме, которая однажды нашла крысу в туалете в подвале. Она надела резиновые перчатки, подняла крысу и завернула ее в фольгу, а потом в пластиковый пакет, чтобы собаки не учуяли запах. Проникла ли крыса в туалетную комнату и просто свалилась в унитаз или попала туда снизу по трубам? Что из этого хуже, вообще говоря? Мы много спорили об этом, но не могли прийти к единому мнению. Да, вы правы. Мне хотелось кричать. У каждого есть своя крысиная история, что-то вроде тайных фантазий. И если бы события развернулись иначе, я бы вам рассказала свою историю.
Прозвучало объявление о второй смене на ужин, но Готье собирался поужинать с дядей в Малхаузе, а мне не хотелось есть. Я не была голодна. Я угостила его леденцом, а затем вернулась к своей книге, а он – к письму. Я задремала и спала, когда в купе вошел старый знакомый – проводник-итальянец и предложил проводить меня на мое место.
Я возразила, но он сказал, что мне нельзя оставаться здесь. Спальные места менять не полагается, и, кроме того, этот вагон будет отцеплен от поезда в Малхаузе вместе с vagone-ristorante, вагоном-рестораном. Когда я вернулась в свое купе, Иоланда и Рут были чем-то расстроены.
– Вы ведь американка?
Это прозвучало не просто как вопрос, а как обвинение. Мне и раньше в Европе приходилось слышать подобное, но обычно это было прелюдией к жалобам об американской политике, но никак не наезд на меня саму.
– А как вы узнали?
– Проводник нам сказал. Он немного говорит по-английски.
Проводник уже застелил для нас постели, две с одной стороны и одну с другой, так что мы стояли в линейку друг за другом на оставшемся узком пространстве. Рут пристально смотрела на меня через плечо Иоланды.
– Вы могли бы хоть что-нибудь сказать. – Иоланда, устроившая этот допрос, намеренно тяжело дыша, сгорбила плечи в справедливом негодовании – я не виню ее.
– Прошу прощенья, – сказала я. – У меня и в мыслях не было вас обманывать, я просто… Просто, когда вы вошли, я разговаривала с проводником по-итальянски, а потом я, должно быть, подумала, что так будет легче побыть одной. Я не была расположена к беседе.
Они в недоумении посмотрели друг на друга. Женщина, такая же, как и они, не хотела разговаривать с ними?
– Но вы слушали все, о чем мы говорили, не так ли? Держу пари, что вам это нравилось.
– Но было уже слишком поздно. Знаете, был момент в самом начале, когда я могла заговорить, тогда все выглядело бы нормально, но поскольку я упустила эту возможность… Потом было уже поздно. Я успела услышать слишком много.
– Но вы могли хотя бы предупредить нас, что они собираются отцепить от поезда вагон-ресторан. Пока мы разобрались, что объявляли обед, мы уже опоздали. Что мы теперь должны есть? Даже те маленькие тележки, которые время от времени проезжали мимо, исчезли.
– Мне очень жаль, – ответила я. – У меня в сумочке есть леденцы. Хотите?
Но этих дам леденцы не устраивали.
– Леденцы! О боже!
Мне ничего не оставалось, как забраться в свой панцирь, словно черепаха, залезть в постель прямо в одежде и накрыться одеялом с головой. Они продолжали бурчать и ворчать еще какое-то время, но не целенаправленно, а посылая свои жалобы в никуда, ведь я исчезла из их поля зрения. Они по очереди сражались со своими чемоданами, так как в купе было мало места, чтобы открыть оба сразу. Они рассчитывали на уютный пульмановский спальный вагон, а не эти плоские койки на сквозняке с бумажными одеялами и бумажными подушками. И они были голодны, по-настоящему голодны. Признаться, мне тоже уже хотелось есть, но я старалась об этом не думать, потому как видела, что они уже разделись.