«Нет, не знаю».
«Вечный двигатель. Динама будет давать ток для электромотора, а электромотор вертеть динаму».
«Ты это сам изобрёл?»
Инженер самодовольно повёл плечами.
«Я в этом ничего не понимаю. У тебя сейчас капнет. Только, пожалуйста, не на пол…»
«Насколько мне известно, — продолжала она, — вечный двигатель невозможен, хотя столько людей потратили жизнь на его поиски. Не думаешь ли ты присоединиться к ним?»
Мальчик слизывал стекающее на пальцы повидло. «Pas du tout, — сказал он презрительно, — вовсе нет. Ведь я его уже нашёл».
Анна Яковлевна осведомилась, что нового в училище. Так она называла, возможно, из упрямства, 613-ю среднюю школу в Большом Харитоньевском, воздвигнутую на месте взлетевшей на воздух церкви. Но что может быть нового в школе? Он пожал плечами.
«У тебя криво висит галстук… ах нет, не подходи. Подхватишь от меня. Вытри пальцы».
Порылась за пазухой и вытащила градусник.
«Тридцать восемь и ноль», — стоя у окна, объявил писатель.
«Дай-ка мне… Гм, действительно… Подойди к зеркалу и поправь».
Из тусклого, в чёрных царапинках, стекла, словно из окна в прошлое, на тебя уставилась голова с выпученными глазами, оттопыренными ушами — и высунула язык.
«Заправь под пиджачок. Попроси маму, чтобы она тебе выгладила».
Он объяснил символику алого пионерского галстука. Три конца галстука обозначают Третий Интернационал. А также три поколения революционеров: большевики, комсомольцы и мы.
«Кто это — мы?»
Мальчик сотворил перед зеркалом пионерский салют. В его руках появились невидимые палочки, затрещала сухая дробь барабана.
«Юные пионеры, — проговорил он, — тр-ра—татата! В борьбе за дело, трам-тарарам, будьте здоровы. Нет, — поправился он, — будьте готовы».
Он запел:
«Взвейтесь кострами, синие ночи! — Маршируя по комнате, чуть не налетел на стул. — Этот красный галстук смочен кровью борцов за дело рабочего класса».
«Угу, — пробормотала Анна Яковлевна. — Не испачкайся».
Но она была далека от иронии. Возможно, её мысли витали где-то. Она промолвила:
«Вот что я хочу тебе сказать… Ты, наверное, уже рассказал маме, кого мы вчера видели?»
«Милиционеров».
«Совершенно верно. А когда возвращались, на обратном пути. Тоже рассказал?»
Он помотал головой.
«Правильно. Не надо её беспокоить. Между прочим, я как-то начинаю сомневаться… — Она закрыла глаза ладонью, в комнате стало сумрачно, стало холодно, зеркало белело в углу, белело окно. — Накрой меня ещё, вон там лежит… Я как-то… — бормотала она, стуча зубами, — начинаю… Меня тут многие считают помешанной, но уверяю тебя… б-р-р… Не надо было ездить… Ах, не надо было… И тебя ещё потащила с собой…»
Её голос, прерываемый кашлем, всё ещё слышался из-под одеяла и пледа, когда произошло событие, которому едва ли стоило придавать значение, а впрочем, как посмотреть, ведь память не гарантирует ни важности, ни случайности происходящего. В комнату вошла племянница. Или, что было правдоподобней, внучатая племянница, а ещё точней, седьмая вода на киселе. Та самая. Забежала к больной по дороге куда-то.
Волосы окружили её светящимся нимбом — теперь она стояла у окна, ее лицо погрузилось в сумрак.
Кажется, она училась в театральной студии. Что же вы ставите, спросила Анна Яковлевна. «Платон Кречет». Это что, из современной жизни? Замечательная пьеса, драма, сказала гостья. Но со счастливым концом. — И о чём же эта пьеса? — Ах, бабушка, долго рассказывать. Это такой хирург, он влюблён в одну девушку, а у неё отец умирает во время операции. Но несмотря на это, они любят друг друга. — Извини меня, детка, я совсем бестолковая: кто это, они? — Я же говорю, Кречет и Лида! — Всё так же неожиданно она попрощалась, её глаза, золотисто-карие, взглянули на мальчика, каблучки простучали по коридору.
Самое удивительное состояло в том, что она была похожа на ту, другую, висевшую за комодом.
И это несмотря на то, что дама за комодом была, осторожно выражаясь, неодета, на племяннице же было платье и пальто.
В чем же тогда состояло это сходство? Ведь нельзя же себе представить, чтобы тебе, в этом возрасте, могло прийти в голову, что если бы племянница сбросила с себя всё, то оказалось бы, что она точь-в-точь та самая, в углу за комодом. Что она, чего доброго, позировала неизвестному художнику! И что это ошеломляющее открытие было сделано в те короткие минуты, когда девушка появилась в комнате, чтобы тотчас упорхнуть прочь. Vraiment,[6]малоправдоподобное предположение.
Необходимо объясниться. Наше описание жилища Анны Яковлевны будет неполным, если мы опустим одну немаловажную деталь: по обе стороны от окна помещались, одно за комодом, другое за диваном, два произведения искусства. Об иконе, висевшей, как полагается, в правом углу, много говорить не приходится, слава Богу, она не бросалась в глаза. (Хотя, если присмотреться, тоже кого-то подозрительно напоминала — уж не хозяйку ли комнаты? Но эта гипотеза — позднейшего происхождения). Гораздо занятней был другой, куда менее благопристойный, а лучше сказать, прямо-таки скандальный портрет в затейливой раме с остатками позолоты. Писатель как будто даже не обращал на него внимания, а всё же нет-нет да и взглянёт.
«Comment la trouvez-vous, cette peinture?»[7]— осведомилась однажды, не без некоторого беспокойства, Анна Яковлевна.
Писатель молчал — не потому, что не умел ответить по-французски, а потому, что не знал, что ответить. Картина вызывала неясную тревогу.
Это был типичный образец буржуазного разложения предреволюционных лет. Представлена была нагая особа в бокале с шампанским — заметьте, не с бокалом, а в самом бокале, достаточно, впрочем, вместительном. Как она там очутилась? Одну ногу она подогнула, так как обе ступни не помещались на узком дне, прозрачно-золотистый напиток доходил ей до грудей; приглядевшись, можно было заметить, что пальцы другой ноги отталкиваются от стеклянного дна, — казалось, она старается всплыть.
Русалка потеряла рыбий хвост, — одно из возможных объяснений, — расщепившись внизу, превратилась в женщину. И вот теперь рвётся прочь, ищет выбраться из стихии, которая стала ей чуждой. При этом она не забывала прикрыть поджатой правой ногой низ живота, ведь она была женщиной. Её бёдра образовали форму слегка перекошенной лиры, подчеркнув изгиб её тела. Она тянется вверх. Вода ласкает живот с ямкой пупка, ласкает бёдра, вот, оказывается, в чём дело: влага делает почти ощутимым музыкальное струение линий тела. Маленькие груди — левая чуть ниже правой, так что сосок оказался ниже уровня жидкости, правая выступила из воды. Надо признать, умелый мастер! И к тому же себе на уме. Легко, почти шутя, ушёл от упрощённой симметрии, но не запретил зрителю почувствовать эту симметрию. Линия рук особенно удалась. Одна рука под водой скользит по стенке сосуда, другая тянется к тонкому краю. Длинные волосы колышутся на поверхности вод. Взгляд наблюдателя поднимается к животу и груди, к круглому подбородку, и тут его ожидает ещё одна странность, если угодно, фокус художника: переливы света в бокале, игра бликов на поверхности вина лишили это лицо сколько-нибудь ясного выражения. Оно как будто обращено к вам, как будто вопрошает о чем-то и тотчас тонет, не дождавшись ответа, в прозрачной и зыбкой, почти нематериальной среде, так и хочется сказать — в материи сна. И в самом деле: не подсказало ли сновидение художнику его сюжет? Или он попросту приглашает полюбоваться, хочет выразить весьма тривиальную мысль, что тело женщины красноречивей её лица?