И, может статься, теперь на шкале своих желаний, если она все еще в состоянии претендовать на желания и на какую-то шкалу, превыше всех своих упований она поместила бы чаяние все еще гнить с живой стороны мироздания, куда выше, чем уже вовсе не гнить с мертвой его стороны; может статься, она приняла бы теперь как милость право проскользнуть на несколько минут, на полминуты, даже на четверть минуты, в обличив прогнившего сморчка, смердящего и изъеденного червями, просто потому, что тогда не проходила бы по разряду ничто. Чего бы только не отдала она сегодня, чтобы пережить еще одно мгновение в виде гнилого, червивого гриба, пусть и утратившего всякую индивидуальность, без внятного цвета и наименования!.. Чего бы только не отдала она, которая уже ничто, которая даже не осознает своего падения в ничто и в нечто худшее, чем ничто, чего бы только не отдала она, чтобы лежать гнилью чуть-чуть не там и чуть-чуть не так, в мире заросших травой просветов и фиолетового помета, чтобы жужелицы и навозники презрительно крошили ее, чтобы улитки с ленцой пережевывали, садовые улитки, слизни!.. Как бы ей хотелось вот так существовать, на пути разложения конечно, но еще не совсем разложившись, как бы приятно ей было пребывать на пути к исчезновению под колдовской луною 24 июня или совсем другой луною совсем иной ночи, колдовской или нет!.. Еще не совсем исчезнуть!..
Но теперь она лежит без надежды быть, учительница Дондога, она лежит в отсутствии, она не может подступиться к невзрачной красоте тех, кто встречает свой конец на свету, на поверхности земли, она не может подступиться к увяданию, ей заказана честь быть зловонной, она даже не зловонна и не ничтожна в четырехугольнике кладбища, в галдеже ветра и козявок, тише воды, ниже травы и под угрозой фекальной бомбардировки дроздов и дроздих. Расстояние между этим состоянием незначительности для почвы и ее собственным положением неисчислимо. Как если бы она была растворена по ту сторону кромешной тьмы и смерти. Впредь до нее не доберется никакое слово, не донесется, чтобы утешить или шамански вытянуть из небытия, никакой зов; никто из живых, даже таких незрелых, как Дондог в детстве, или таких зрелых, как Дондог перед тем как угаснуть, не пустит в ход свой речевой аппарат, чтобы прошептать, что учительница Дондога — старый гнилой гриб, никто не вызовется, здесь ли, там ли, заявить об этом, и Дондог еще меньше других.
И, поскольку мы к этому подошли, отметим, что Дондог любит грибы, но и только. Ни в один из периодов своей жизни, независимо от того, писал ли он свои романы или проборматывал, среди сфер его поэтических отсылок лесные грибы не фигурировали. Говоря напрямик, в лексической вселенной Дондога грибам просто не было места. Я никогда не заявлял во всеуслышание, что учительница — старый гнилой гриб, заявляет он. Такое никак не соотносится с теми ругательствами, к которым я имел обыкновение. Эти слова никогда не слетали с моего языка.
Так что и сегодня мы не увидим, как Дондог подходит к учительнице, чтобы сформулировать подобное высказывание.
И однако же на Дондога была подана жалоба, предательское обвинение, в нем утверждалось, что со стороны Дондога было нанесено тяжкое оскорбление, в нем уточнялось, что в раздевалке второго класса начальной школы около одиннадцати часов тридцати минут Дондог открыл рот, чтобы произнести: «Наша училка — старый гнилой гриб». Старый гнилой гриб!..
Жалоба возымела результаты, была запущена масштабная юридическая процедура, допрос увенчался успехом, были вырваны признания, были зафиксированы псевдопризнания, ложь до сих пор жжет изнутри Дондога. С тех пор утекло полвека. Хотя срок давности преступления миновал, ложь все еще жжет меня изнутри, все равно жжет, говорит Дондог. Говорит страстно, с напором, пока его взгляд тщетно ищет, на чем обрести успокоение.
Он на грани небытия, на краю мерзкого коридора, по соседству с Задней линией Пекфу. Его ноги свешиваются в пустоту, и на дне двора, пятнадцатью метрами ниже, земля усеяна пластиковыми мешками и мусором. Достаточно чуть-чуть дрыгнуть поясницей, чтобы тело Дондога смешалось с ними и всякому рассказу, всякой мести и ненависти пришел конец. Я уже говорил об этом, говорит Дондог. В этот колодец почти не выходит окон. Достаточно встать, как будто надоело сидеть.
Ложь жжет меня, ее пламя не утихает, не может успокоиться Дондог.
Мне в ту пору было семь, а моему младшему брату Йойше шесть. Донос был засунут в ячейку стеллажа матери Дондога, которая преподавала музыку в педучилище. Не подозревая о существовании этого подлого послания, мы встретились с Йойшей у входа для младших классов. Было четыре часа дня. С тех пор как я пошел в начальную школу, мы могли сами возвращаться домой, но каждое утро, перед тем как отправиться в школу, должны были обещать, что будем держаться подальше от канала.
В тот день объявили, что ожидается магнитная буря.
— Ты знаешь, когда она разразится? — спросил Йойша.
— Нет, — сказал я.
Мы задрали носы к небу. Ничего необычного среди облаков не наблюдалось.
Пришедшая из космоса угроза не повлияла на уличное движение. Пролетарии в шоферских комбинезонах и с сигаретой во рту равнодушно крутили педали, не обращая внимания на грузовики, военные и гражданские, которые, громко гудя, обгоняли их. Они явно витали в облаках. Стачки, перераставшие после войны в мятежи, были подавлены, но еще трепетала мечта о рабочей солидарности, и на заводах приглушали активность люди из отрядов Вершвеллен. Повсюду продолжали существовать подпольные островки, чающие мировой революции.
Издалека, ибо мы не забывали своего обещания, нам было видно, как проплывают баржи, груженные углем, металлоломом, песком, и в какой-то момент, без зазрения совести мухлюя с данным словом, полагая, что оно приложимо только ко вполне определенному маршруту, мы проходили на обратном пути полсотни лишних метров и добирались до шлюза. Разница в уровне воды зачаровывала. Несмотря на огромные масштабы ворот, устройство казалось нам весьма хрупким. Мы были убеждены, что рано или поздно у нас на глазах громадные заслонки не смогут более сопротивляться давлению и разлетятся вдребезги. Именно этот миг мы в очередной раз тщетно караулили в тот день, нагнувшись к гулу водопада, немые и виноватые.
Поскольку катастрофа заставляла себя ждать, мы ретировались из запретной зоны. Теперь мы шагали под вереницей платанов. Наступила осень, дворники сметали опавшие листья в упругие горки, желтые, коричневые, душистые, шуршащие. Мы с наслаждением в них ныряли. Устраивали гонку. Речь шла о том, чтобы продвигаться вперед, волоча по тротуару свои невидимые ноги, захваченные этой на самом деле и не жидкой, и не мертвой массой. Вспоминаю прохладную влажность, которая перекатывалась вокруг наших голых ног. Йойша кричал как оголтелый беспризорник. Не знаю, как он ухитрялся, но он шустрил быстрее меня.
На противоположной стороне улицы внезапно обнаружился муниципальный служащий. Его гнев немедленно положил конец нашему состязанию. Как часто бывает, мысль о том, что ты совершил огромную глупость, мгновенно спустила с небес на землю, на смену чистому счастью пришел стыдливый страх. Человек жестикулировал. Судя по голосу, это был профсоюзный деятель. Он принялся распространяться об изнурительной сложности подметания, о грязном отродье, которое презирает трудовые ценности, о детях тунеядцев, о школе и муштре, о трудящемся классе и лагерях.