Аннина соседка берет ее за локоть и что-то говорит, Анна слушает, склонив голову набок, а затем поворачивается к Мэри и произносит театральным шепотом:
— Они все тут как родные.
Ее соседка кивает, как если бы понимала сказанное. У нее огромные глаза. Глаза ночного хищника, и физиономия кошачья.
— В смысле? — переспрашивает Мэри.
Анна — тихо, но очень отчетливо:
— Тут у каждого кто-то пропал.
— Yes,[6]— вдруг произносит женщина, похожая на кошку. — Verloren. Wir haben alle jemand…[7]
Ее речь переходит в бормотание и становится неразличимой, и в следующее мгновение она уже смотрит в стол. Но поднимает глаза и глядит на Мэри в упор.
— My son,[8]— говорит она. — Zwölf Jahre…[9]
Анна накрывает ее ладонь своей. Двусмысленный жест — утешающий и утишающий.
— Она потеряла сына четыре года назад… Двенадцати лет.
— В каком смысле — потеряла?
— Вышел на улицу поиграть… И пропал. Был — и нет.
Женщина-кошка подается вперед. Карие глаза блестят.
— Wir werden nimmer,[10]— говорит она. — Never. Ever.[11]
Анна торопливо взглядывает на Пера и вновь понижает голос:
— Ее муж вообще не хочет об этом говорить. Делает вид, будто мальчика и не было никогда. Отказывается даже имя его произносить.
Женщина-кошка, положив обе руки на белую скатерть, внимательно вслушивается, в какой-то миг она, кажется, собралась встать, но так и не выполнила своего намерения, а вместо этого отняла правую ладонь от скатерти и прижала к груди.
— Er lebt![12]— говорит она. — I can feel it. In here![13]
Ее голос прорезает приглушенный гул застольной беседы. Делается тихо, все взгляды устремляются на нее. Сама она этого, кажется, не замечает, неподвижная, с блестящими глазами и рукой на груди. Мэри отводит взгляд, внезапно ей делается стыдно за женщину, а следом и за свой собственный стыд. Но ведь в этом мире не принято обнажать свои раны, это мир, где о горе полагается говорить понизив голос и отводя глаза. Если вообще говорить о нем, если горе не погребено так глубоко, что уже не докопаешься.
Пер было замер, но теперь все-таки поднял фужер, одновременно бросив на Анну стремительный взгляд. Судя по всему, нынче вечером у них в спальне предстоит очередное судилище — женщина-кошка преступила некую черту, и за это Анну призовут к ответу. Неужели так трудно сообразить, что не следует сажать неуравновешенного человека так близко к МэриМари? Разве непонятно, что может получиться неловко?
Я много раз слышала, как Пер проводит супружеское судилище. Еще в молодости каждую ночь Мидсоммара мы лежали со Сверкером не смыкая глаз и слушали, как Пер призывает Анну к ответу в соседней комнате. Обычно по поводу других мужчин — почему Торстен что-то шептал ей на ушко да почему Магнус погладил ее по затылку во время танца, но иногда разбиралось ее собственное безобразное поведение — слишком много смеялась, слишком громко разговаривала или, наоборот, все время молчала с кислой миной. В любом случае ему оказывалось стыдно. Ему всегда было стыдно за Анну.
Притом что никто этого не замечал. Стоило поблизости замаячить посторонним, как Пер и Анна превращались в идеальную пару. Уже в двадцатилетнем возрасте Анна в совершенстве овладела искусством просовывать руку Перу под локоть, прижимаясь щекой к пиджачному рукаву, в то время как Пер в эдакой нежной задумчивости касался губами ее волос. Лишь спустя десять лет я поняла: эти двое на самом деле враги, они ведут войну на уничтожение, между ними непрерывно идет тайная битва, оружие в которой — стремительные взгляды искоса и еле заметные движения лица. Когда Пер заговорил о том, что шведская международная политика должна быть реалистической, Анна презрительно скривила губы — с какой это стати он решил, будто людям импонирует дешевый цинизм? — а когда Анна выдала текст насчет нарушений прав человека, Пер поднял брови и закатил глаза: за подобное политкорректное ханжество просто даже и неловко. В высшей степени.
Анна отвечала редко, сквозь тонкую стенку до нас доносились сплошные обвинительные монологи Пера.
— Она, наверное, спит, — сказала я как-то Сверкеру. — Или книжку читает.
Мы возвращались с празднования Мидсоммара. Сверкер вел машину. Еще ничего не случилось. Еще ничего даже не собиралось случиться.
— Нет, — ответил Сверкер. — Она не спит. Они потом еще трахаются.
В тот раз я этого не уловила, но в ночь следующего Мидсоммара сама могла расслышать, что так оно и есть. За судилищем последовал ритмичный лязг продавленных пружин. Совсем непродолжительный. Ничего другого слышно не было — ни голосов, ни сдерживаемых восклицаний вожделения или боли, ни стона, ни стука. Впрочем, наутро Анна прижималась щекой к плечу Пера и гладила по локтю, что следовало понимать как чувственное напоминание о ночных радостях.
— Наверное, она продолжает читать ту же книжку, когда лежит с ним в постели, — заметила я, когда мы в тот раз ехали домой.
Сверкер не ответил. В тот раз оба мы молчали очень долго.
Анастасия перестала петь. Или плакать.
Надеюсь, она заснула, судя по ее виду, ей давно уже пора поспать как следует. Она — тень, бледная маленькая тень с темными волосами и россыпью веснушек на носу. Наверное, истощена до предела, ведь она ничего не ест. По утрам выпивает вместе с нами чашку кофе, но шарахается и мотает головой, едва кто-нибудь протянет ей хлебницу или сок. Ни к обеду, ни к ужину она не выходит, как только еду доставляют в отделение, она проскальзывает к себе в камеру и запирается изнутри. Никто этого словно не замечает.
Что она такого совершила?
Что-то связанное с насилием, надо полагать. В Хинсеберге стараются держать убийц отдельно от воровок и наркоторговок. У нас почти все сидят за убийство. Некоторые вообще отбывают пожизненный, его дают за особо тяжкие. Они разбивали черепа, стреляли в глаза и перерезали глотки с такой жестокостью, которая вызывает у человека, всего лишь вынувшего штепсель из розетки, приятное ощущение собственной правоты и нормальности.
Но мне трудно представить себе, чтобы Анастасия кого-нибудь убила. Она такая маленькая и худенькая, и к тому же вид у нее такой забитый. Она втягивает голову в плечи и упирает глаза в пол, сама ее осанка выдает привычку получать побои и неспособность дать сдачи. Но тут никогда не знаешь. Бывает, насилие оказывается полнейшей неожиданностью и для того, кто его совершает. Взять хоть меня. Или Мэри.