Сберегая доски на помост, Куп сладил стены хижины из рифленого железа. Он отлил бетонные сваи, благодаря которым край помоста на десять футов выдавался над склоном. Куп не спешил и, приколачивая доски, то и дело отвлекался, чтобы поглазеть на тень ястреба или туман, ледником сползавший по лесистому склону. Уединение его ничуть не тяготило, однако то, что вскоре случилось, возможно, было результатом многодневного одиночества. Он изголодался по чему-то столь простому, как обмен улыбками или прикосновение.
Что это было: грех или зов природы? После долгой варки в семейном тигле ты привязываешься к тому, кто рядом с тобой, и, наверное, есть какое-то логическое объяснение тому, что произошло на помосте, окруженном такой тишиной, словно иных жизней нет вовсе.
Никто из них другого не опередил. Казалось, все было в унисон. Однажды Анна — та, что скакала, точно щенок или мальчишка, та, которой Куп ивовыми ветками зашинировал сломанное запястье, прежде чем отвезти ее к костоправу, та, что подначивала сестру пройти с завязанными глазами по берегу водохранилища («Дам денег!»), и когда Клэр отказалась, прошла сама; та, которая читала так много и вдумчиво, что лицо ее обрело выражение человека, разглядывающего муху на кончике своего носа, — извилистой тропой, которой пользовались коровы и временами Верхолаз, направилась к залитой солнцем хижине. Она миновала дерево, на нижних ветках которого висел мешок с пестицидом (здесь скотина укрывалась от роившихся оводов и москитов), затем прошла через круглый загон. Наверное, Куп уже пообедал, думала она. Было около двух. Едва Анна закрыла выходные ворота и, обмотав цепью столб, защелкнула замок, как хлынул внезапный ливень, насквозь ее вымочивший. Потемневшая одежда отяжелела. Но через две-три минуты дождь стих.
Куп даже не заметил краткого ливня; сидя на краю помоста, он разглядывал лесок на противоположном склоне. Под ногой Анны новенькие половицы не скрипнули. На помосте гулял ветер. Куп обернулся и увидел ее. Пасмурное небо превращало его лицо в тень.
Ты промок, сказала она.
Чепуха, бросил он беспечно и скупо.
По воздуху птица за пять минут доберется до фермы, думала Анна. Конечно, напрямки не полетит, но будет закладывать виражи, огибая холмы. Сама она поднялась сюда за двадцать пять минут. Машина справится за четыре. Лошадь дотрусит за десять. Но с холма ферма казалась городом, до которого долгие дни пути. Анна взглянула вниз и почувствовала, что от других они отделены сотней туманных долин и ночью в дороге.
Пожалуйста, разведи костер, Куп.
Дождь теплый, тихо сказал он себе и громче повторил: дождь теплый.
Для меня. Одежда. Вся промокла.
Ладно. Сейчас.
Он обомлел, когда блузка, облепившая ее, точно водоросль, снялась одним махом. Анна потупилась; в сером свете пылало ее лицо, белело худенько тело в конопушках дождинок.
Мой черед, сказала она.
Стояла тишина, лишь капли стучали по водосточному желобу. Все другое замерло. Облака, невидимые настороженные холмы. Анна видела себя и Купа в этом погодном раздумье, и тут выглянуло солнце. Лисья свадьба,[5]говорил отец.
Тот незабываемый день сохранился в памяти Анны чувством, что она всюду. У плиты рядом с Клэр, которой говорит: «Я попала под дождь», и та хочет помочь ей раздеться (опять!). «Ничего, я сама». И она же из-под укрытия кудрявой зелени деревьев по другую сторону оврага разглядывает два хрупких беззащитных тела на помосте. Под солнцем, выглянувшим после мимолетной грозы, пальцы Купа отбрасывают тень, когда бродят по ее животу, словно бездумно-задумчиво бороздя воду. Вот его смуглая рука и спутанные волосы, пронизанные солнцем, а если повернуть голову, на краю помоста видна намокшая, но все еще дымящаяся самокрутка.
Тот, кто был рядом, а потом навалился на нее, казался уже не Купом, а кем-то другим, чьи руки так больно пришпилили ее к доскам, что хотелось сбросить его с себя.
Анна… — наконец выговорил он, словно это обнаженное слово было паролем. Руки его ослабили хватку, он приник к ней, и теперь в переменчивом свете она видела только его волосы, упавшие на ее лицо.
Потом они лежали лицом друг к другу. «Лисья свадьба», — сказал он. Присловье, слышанное в их доме, сейчас покоробило, ибо она не желала никаких напоминаний о семье, но только молчания. Словно… словно… в безмолвии вся телесность события могла исчезнуть, не оставив никаких осязаемых улик.
* * *
Случалось, она приходила к хижине и просто наблюдала за его работой. Предложение вдвоем приколачивать доски он отвергал. Бывало, с библиотечной книгой она устраивалась в теньке под козырьком рифленой крыши и тогда уже не слышала визга пилы и грохота молотка, переносясь в иную страну: с «Гепардом»[6]в Италию или с мушкетером во Францию. Иногда они даже не касались друг друга, пытаясь заболтать в себе желание, и случались дни, когда в тесноте бесцветной хижины не было ни чтения, ни разговоров. Однажды она принесла старый патефон и несколько пластинок на семьдесят восемь оборотов, которые отыскала дома. Ручкой заведя патефон, словно древнюю модель «форда», они танцевали под «Начало танца»,[7]потом снова его заводили и опять танцевали. Музыка уносила их в иное время, где они не принадлежали семье и здешним местам.
Анна сидела на помосте и разглядывала Купа, тиская его черную футболку. Потом из своего рюкзачка достала гирлянду буддийских флажков, которые купила по почтовому каталогу. Натянув футболку, она взглянула на стойки, подпиравшие козырек над дверью.
— Подсади, а? — Анна схватила молоток и гвоздь. — Давай прибьем к карнизу.
Присев на корточки, Куп усадил ее себе на плечи.
— Пора для души и разума! — распевала она. — Да благословит тебя ветер!
Загривком он чувствовал ее влажность, когда, подавшись вперед, она приторочила к карнизу гирлянду, затрепетавшую на ветру.
Здесь пять флажков, объяснила Анна. Желтый — это земля, зеленый — вода, красный — огонь, которого надо избегать, белый — облако, голубой — небо, бескрайний простор и разум. Куп, я не знаю, что делать.