И вот в одно прекрасное время среди недели меня вызывают на работе в отдел кадров и говорят, что ей стало хуже. Её вторично парализовало, она уже не могла разговаривать, у ней язык отнялся — и тут меня уже окончательно отпустили с работы и дали больничный по уходу за тяжелобольной. И остаток времени я уже провела с ней рядом, в этой больнице в районной. Ухаживала за ней, как могла с ней общалась… И вот однажды за руку она меня обжала, одной рукой, которая у неё работала, она так сжала мне, и прямо на глазах у меня и ушла…
Там жили дальние-дальние родственники — я пошла, объяснила, что так и так — мама моя умерла, мне здесь обратиться не к кому, потому что я же там не жила, я в детдоме была, меня там никто не знает… И попросила по мере возможности помочь мне в похоронах. И вот эта женщина, тётя Лида, и дядя Семён — они мне помогли. Пригласили мужчин, гроб сделали при больнице, вырыли могилу — тётя Лида работала директором рынка в районном центре Пичаево. Я ей деньги дала, и она купила это… ну, на поминки всё… в общем, по-человечески мы её помянули, похоронили: в церковь её заносили, потом на кладбище похоронили, и там на кладбище я ей памятник поставила, и оградку, и каждый раз, когда мы туда приезжаем, первым делом иду к ней на кладбище.
Вот, казалось бы, она меня не воспитывала, а всё равно вот… как вам сказать это… Родная кровь, что ли…
И, вы знаете, ещё повезло мне, наверное, с мужем. Он всегда мне во всём помогает. Вот мать — казалось бы, она не помогала нам ничем, ни в чём… А тем не менее, он всё равно идёт мне навстречу: мы с ним вместе едем, он там вырубает сорняк, оградку покрасит, так далее…
Вот у нас был директор в детдоме, Яков Гаврилович. Он всегда говорил нам: ребята, жизнь-то, она вас пошвыряет… (плачет)
И вот, казалось бы, сколько лет прошло… Пятнадцать лет мне было — и уже пятьдесят девять… (плачет)…а я эти слова помню.
И вы знаете, как по жизни бывает: так тебя к стенке прижмёт — ну, думаешь, нету выхода. А потом — раз-раз, смотришь, всё прокрутилось как-то, прокрутилось — и пошло опять своим чередом…
IV. Пошл
о— Эм… Как это называлось?.. — Анна чуть-чуть наморщила лоб. — Когда ребёнок рождался после смерти отца?.. Дима! Было какое-то специальное слово…
— А пусть с нами Лёля поделится! — вдруг повернулся Белявский. — Кто тут у нас человек двадцать первого века? Было вам интересно?.. Смешно? Непонятно?
— Непонятно «посадки». Жарили хлеб в «посадках»…
— Возможно, роща?.. — предположил Фёдор. — Искусственная рощица?
— Не рощица, — отмахнулась Анна. — Посадки — это когда высаживают посреди поля, в рядочек…
— Лесополоса. Ну а всё же, — не отступал Дмитрий Всеволодович, — перед вами, как было сказано, аутентичная русская душа. Вот она — и вот вы, успешная, юная, из абсолютно другой реальности: что-то вызвало внутренний отклик? Что-то запомнилось?
— Как убегали. Как хлеб жарили на костре.
— Вот! Во-от! — подхватил Дмитрий Всеволодович. — Глядите: все хорошие воспоминания заякорены на жратве! Хлеб, каша, капуста в корыте: всё в жизни хорошее связано со жратвой…
— Время голодное, — кивнула Анна.
— Простые потребности, примитивные. Пирамида потребностей. Фёдор, фиксируйте: у русского человека положительные воспоминания — о еде! Считайте, уже первое наблюдение…
Воодушевившись, Дмитрий Всеволодович направился к буфету, наполнил розетку «грийотками»[7]— и вдруг воскликнул:
— Постума!
— Что-что?
— Помнишь, Постум, у наместника сестрица… А, Фёдор? Худощавая, но с толстыми ногами… Родившийся «пост», после смерти отца. Мужчина — «постум». Женщина — «постума»! Хэ, помню ещё кое-что…
И — вот идея, — продолжил Белявский, двигаясь с полной розеткой обратно к камину. — Мы собираемся слушать разных людей… Представьте, что все рассказы — от лица загадочной русской души. Всё это нам рассказывает — она. Душа. На разные голоса. А? Ракурс? Русская душа себя называет незаконнорождённой — забавно?..
— Возможно, каждая… — пробормотал Фёдор чуть слышно, — каждая душа в некотором смысле — незаконнорожденная…
— …забавно? Не то, понимаете ли, от викингов, не то от татаро-монгол… Нищая! Родилась нищая. В детстве — нищая. В раннем тинейджерстве забирают в казённый дом. Пыталась оттуда сбежать. Хлеб насущный себе — воровала! Ела этот ворованный хлеб — в посадках… Символы! Одни символы. Незаконнорождённая — незаконная — нелегитимная. И вся жизнь её, начиная с рождения, — незаконная… Интересно? По-моему, интересно. Ань, какие твои ощущения.
— Эм… Мои ощущения?… — Анна завела глаза к потолку. — В первую очередь — ощущение тьмы…
То ли тьма прошлого… тьма происхождения… или тьма забытого детства…
В сельской больничке, в пятидесятом году, зимой… врачи пьяные с Нового года… по щелям дует, тощие одеялка со штампами… За окнами тьма…
— А я слышу, — поднял голову Фёдор, — рассказ про терпение и про общность. Не только «жратва», совсем нет, много больше «жратвы»! Вы заметили: кашу они варят — вместе; капусту рубят, ягоды собирают, хлеб на костре жарят — вместе…
— А как же! Вся жизнь в коллективе! Советские…
— …здесь почти «преломление хлеба»…
— С какой целью рубили капусту? — строго спросила Лёля.
— Квасить…
— Видимо, чтобы в бочку побольше утрамбовать…
— Ну, ребята, — потёр руки Белявский, — дело пошло? Сейчас разберёмся с русской душой, всю по косточкам разберём! Давай, Фёдор! Эту дальше, другую, какую?
— Может быть, пока другую, для разнообразия — а к этой вернёмся позже?..
— Окей, окей, заводи агрегат!
V. Рассказ о разбитой бутылке
В четыре года я такая матершинница была, ой!.. В четыре годика, ага. Меня доярки учили. В подол конфет насыпят мне: скажи так-то и так-то. Иду ругаюся — они смеются!.. Только к девяти, наверно, годам начала понимать, что это нехорошо.
А я и коров в четыре года доила. У меня две любимые были коровы — Краля и Люба. Сижу на стульчике — стульчик маленький — она через меня перешагнёт, хвостом р-раз! — корова. А я на неё ругаюся: «Ах ты такая-такая, стой, твою мать, стоять!..» Под ней перелезу, опять дринь-дринь-дринь: пальчики маленькие, я выдаивала до капелюшечки просто! Руками доили, а как же. Доильные аппараты нам только годах в восьмидесятых начали ставить.
Вставали в четыре утра. Папа мне вязаночку маленькую сделает, она здесь вот такая широкая, а здесь кончик. И вот, значит, сенце сюда накладываешь, этот конец закидываешь, в этот сюда продеваешь, и так — раз! — затягиваешь. И на себя. Ну, упаду иногда с этой вязанкой… (смеётся) А сено когда начинаешь дёргать — мыши оттуда ка-ак побегут! И я их вилами: тинь, тинь! Вилы — те бывают трёхрожковые, а есть четырёхрожковые, они помельче: я шустрая была, много насаживала этих мышей. Они: «и-и!» — пищат, бегают от меня, интересно… Мама очень боялась, она и до сих пор мышей боится у меня.