Все кончено: она тонет, жены туристов достают носовые платки, она тонет, а я не могу оторвать глаз от водоворота, от концентрических кругов, которые еще хранят крах ее мечты.
Я спускаюсь, безвольно плыву в облаках, отдаваясь глубинам, раскрывая глаза навстречу их свету, касаясь ладонью их обитателей, срывая мимоходом их цветы, я догоняю ее, обнимаю, наши глубины соединяются, все глубины похожи.
Ветреный день.
Лежащий на британской равнине мальчик закрывает глаза. По его обнаженным ляжкам стекает сперма. В его потной разжатой ладони раскрывается клочок бумаги. Мальчик дрожит, кусает губы, сейчас он заплачет.
Над его головой кружатся деревья. Анна… Анна… Анна… Кружение листвы в вышине напоминает водоворот. Мальчик умирает от тоски. Ветер разглаживает волоски на его животе. Мальчик крутит головой из стороны в сторону… Анна… Анна… Анна… Он тонет, но всплывает на поверхность. Он хочет начать сначала, чтобы утонуть окончательно.
Он потягивается всем телом.
Мало-помалу он погружается, тонет. Между его ног, как волны, шевелятся листья и струйки спермы. Судороги. Его затылок три, четыре раза отрывается от земли. Он задыхается. Откидывается назад. Рыбы, как ветер, скользят по его коже.
Может быть, она хотела этого.
***БАБУШКА
Себастьян привез мальчика назад и отплыл в Океанию. Он оставил нам Роже загоревшим, диковатым, запущенным и чувственным.
Путешествие возвысило его в глазах школьных товарищей. Он же открыто презирал их. Он отказывался учиться с ними.
Дети в Брамаре прозвали его «Англичанин».
Не раз ему приходилось драться с ними, бросать в них камни, рвать их одежду, чтобы они замолчали.
Наши пожилые соседки часто приходили жаловаться на него. Роже подслушивал за дверью, и, прощаясь с ними, принимал покорный вид.
Он мало говорил и представал перед гостями и священником наглухо закрытым. Часами он пропадал в полях, как и его отец, когда был ребенком.
Однажды вечером, когда я чистила его брюки перед стиркой, из заднего кармана выпали клочки бумаги, я подобрала их — это были юмористические фривольные рисунки. Пока я разворачивала следующую бумажку, мальчик выбежал из своей комнаты, набросился на меня и вырвал бумаги из моих рук. Я рассердилась, сказала, что хотела прочитать текст, что рисунки… что все это — гадость. Сначала, поджав губы, он смерил меня взглядом с головы до ног.
Когда я протянула к нему руку, чтобы снова взять рисунки, он, сверкая глазами, попятился к ванной; сквозь пелену пара он закричал:
— Никогда вы это не получите! Никогда не получите! И никто не получит! Вы во все суете нос! Это из-за вас папа уехал! Вы во все лезете!»
Он поднялся по лестнице и заперся в кабинете; я слышала через дверь, как он плачет, причитая: «никому не отдам! никому не отдам!», а потом в ярости стаскивает с себя штаны.
Назавтра ближе к вечеру он сбежал к морю; позже он мне признался, что ездил в Нант. Он вернулся через неделю, весь в прыщах, рот на замке, на плечах — волосатые ладони жандарма Матиса.
Ему исполнилось тринадцать лет; в приступах гнева он гонялся за мадмуазель Фулальба, срезая цветы древком знамени с золоченым наконечником, давя фрукты, выкрикивая ругательства, набрасываясь на сироток из приюта.
Лишь по вечерам я могла подойти к нему — не утешая, не заигрывая, не улыбаясь. Тогда он отбрасывал древко и, дрожа всем телом, вцеплялся в мое платье, я брала его на руки и относила на кровать. Я давала ему выпить травяного отвара, он дрожал всю ночь, с древком поперек кровати; доктор Жирар поднимался, чтобы измерить ему давление.
Мальчику нравился тонометр. Он охотно протягивал руку; это было как утопиться, опуститься на дно, снова встретить Анну.
***РОЖЕ
Малышки Шевелюры впиваются в артишоки, мадам Шевелюр не ест, она словно наблюдает нечто между краем окна и ставней, Валентин тоже грезит, его тарелка окружена вылепленными из хлебного мякиша зверюшками.
Деревня — распластавшийся краб — сплевывает на ставни зеленые блики каштанов.
Я — ужас сестер Шевелюр, но я их все-таки люблю. В саду они всего боятся, мы с Дональбайном (Валентином) строим в засохшей грязи дороги, роем озера, ставим светофоры.
Они в траве возятся с куклами: одна — говорящая, с хлопающими ресницами, другая — тряпичная, набитая конским волосом.
Мною понемногу овладела страсть к раскопкам. Я шарил наверху по шкафам, в которых бабушка прятала столовое серебро. Я брал что-нибудь себе на пару дней.
Потом я решил найти клад, это было трудно и опасно.
Я тщательно, несколько раз, обыскал все комнаты, и никто этого не заметил. Мне нравилась эта работа, я вслушивался в стук своего сердца, в шум выдвигаемых ящиков, в скрежет ключей в замке. Я знал особенности каждого комода, я научился воссоздавать изначальный беспорядок в шкафах.
Однажды вечером, через несколько дней после возвращения из Нанта я решил остаться дома один: Аньес, горничная, весь день пела в кухне, потом голос ее смолк; я испытывал какое-то нездоровое влечение к этой пышнотелой молодой служанке с тонкими светлыми волосами и резковато-нежным голосом — я сильно сомневался в ее девственности.
Снедаемый любопытством и немного — желанием, я проник в ее комнату.
На туалетном столике стояли склянки с лаком и пудрой. Я никогда не замечал на ее лице следов косметики, от нее не пахло духами.
На спинке стула, стоящего у зеркала, висел лифчик, я снял его, погладил, поднес к губам. Открыв шкаф, я окунул ладони в складки тонкого белья; ящики были пусты. Где она хранит деньги и побрякушки? Должно быть, в сумочке: она висит на ручке окна, я открываю ее, просовываю ладонь, вскрикиваю и вынимаю из пахучей тьмы палец, проколотый заколкой для волос. Внезапно со стороны постели доносится какой-то шум. Я поворачиваю голову: на белой смятой простыне трепещут два нагих тела: Аньес в объятиях молодого механика (аккуратно сложенная блуза с пятнами машинного масла лежит на зеленом кресле).
Ошалевшие, они прячут лица и тщетно пытаются укрыться сползшей на пол простыней. Я отступаю к окну, они потешно дрыгают ногами. Механик, схватив одежду, выбегает вон.
Аньес закрывает груди простыней, но я помню их упругость и объем.
— Теперь ты все видел, — говорит она мне.
***БАБУШКА
Он всегда называл меня «бабуля». Любил меня, как мать. Он боялся мадмуазель Фулальба, но мог и дать ей отпор, а иногда даже наброситься на нее с кулаками.
Но это странное, наводящее ужас существо умело зачаровать его.
Он никогда не заговаривал ни об отце, ни о матери.
Он очень рано объяснил для себя причину их вечного отсутствия.