Я отправился приготовить что-нибудь поесть, мы слушали музыку, и я раздумывал о Любви: смогу ли я, шаря вслепую в поисках сокровенной истины, когда-либо постичь ее? Я не знал, был ли Тигр осведомлен о моем присутствии в спальном закутке, и теперь, в свою очередь, мучался сомнением, сказать ли мне ему об этом или нет. Я решил, что это можно отложить на потом. Что-то подсказывало мне, что я должен сохранить это в тайне, и это будет еще более глубоким и сокровенным доказательством моей любви к Тигру.
Мы рано легли, условившись, что, когда Петер З. зайдет к нам утром — если зайдет вообще — я сразу же на какое-то время оставлю их одних: скажем, выйду за покупками.
Утром следующего дня Петер явился что-то слишком рано — еще не было десяти. Пока он поднимался наверх, я укрылся на чердаке, а как только Тигр захлопнул за ним дверь — тихонько проскользнул вниз, прихватив большой пластиковый пакет для покупок. В центре города я набрал всяких непривычно дорогих вещей, что обычно казалось мне дурацким и предосудительным расточительством: две банки спаржи и равиоли в пирамидальной картонке; Тигр, как я знал, находил их вкусными, а упаковку — праздничной. Совсем как вчера, когда я во время первого любовного свидания Тигра и Петера З. вышел на улицу, городской гул — несмотря на оглушительный дорожный шум, необычный для такого раннего субботнего утра — показался мне сущей ерундой и совершенно не раздражал меня.
Домой я вернулся примерно час спустя. Тигр с Петером З. сидели у низкого круглого столика, за которым они — судя по аромату, поднимавшемуся из пустых чашек, — только что пили какао, и на котором, кроме того, стояли недопитые стаканы портвейна. Эта картина привела меня в недоумение. Это еще что такое? Тигр никогда не пил ни шоколада, ни алкоголя до обеда, не говоря уж с утра. Я встревожился. Большая кровать была аккуратно застелена — точно так же, как до моего ухода и, похоже, за это время к ней даже не подходили.
Я вызвался сварить кофе. Идея была одобрена. Удалившись на кухню, я под каким-то предлогом вызвал туда Тигра. То есть это что же выходит: он не потерял голову от Петера и я у него — один в окошке свет? Да, тут все в порядке. Ну так в чем же дело? Неужто Петер не ублаготворил его, как вчера, в наинижайшей всепокорности? Он, может быть, выказал норов и посему просторное ложе не понадобилось? Я задавал вопросы мягким, но обеспокоенным тоном. Горло мое, казалось, вот-вот пересохнет. «Он должен принадлежать тебе. Он должен стать твоим беззаветным рабом. Я люблю тебя, зверь».
Наконец Тигр сдался и в свойственной ему утомительной, чинно-благородной манере, в неловких выражениях признался мне в том, что я из него выпытывал. Кровать действительно осталась нетронутой, поскольку Петер на этот раз ублажил его иначе, хотя все в той же нижайшей всепокорности — стоя перед ним на коленях и уткнувшись ему лицом в межножье. Несколько раз я облегченно переводил дух. Кофе был готов, и мы с Тигром вернулись в комнату — налить себе по чашечке. Всякий раз, когда он этого не замечал, я пристально разглядывал Петера З. и старался как можно ближе рассмотреть его сочный, влажный и тем не менее маленький капризный рот, который, однако — какую бы соблазнительную привлекательность не хотелось бы ему приписать — только что потрудился для вящего ублаготворения Тигра. У меня вновь развязался язык, и я предложил Петеру до отъезда прогуляться со мной по центру города — я накуплю ему всяческих безделок, которые он увезет с собой. Не мешало бы немного размять ноги, ведь впереди — сутки в машине, практически взаперти и т. д.
Петер согласился. На нем были не те брюки, что вчера, а шерстяные, в черно-белую клетку, которые — принимая во внимание его принадлежность к текстильному бизнесу — по всей видимости, являли собой крик моды; мне они, однако, показались просто шутовскими, хотя их непотребно-узкий покрой откровенно подчеркивал его аккуратные упругие ягодицы; сверху на нем была кожаная куртка, которая — не будь у нее вязаных манжет, воротника и пояса из желтой шерсти, как у детских варежек — торчала бы на нем колом. Наряд довершали мягкие, смахивающие на домашние тапочки кожаные туфли, которые становились все более популярными среди автомобилистов — сказать против них было нечего, кроме того, что меня они раздражали. Такую изящную обувь грех по мостовым трепать, сказал я. Какой у него размер? Я дал ему примерить свои черные солдатские полуботинки и, глядя, как он натягивает их на вторую пару носков — иначе они бы с него свалились — подбадривал его радостными возгласами о том, что у него теперь «такой исключительно мужественный вид», хотя на деле с трудом подавлял отвращение, особенно усилившееся после того как я, на мгновение неприметно подавшись к нему лицом, уловил отчетливый запах его тела, не заглушаемый даже душком дешевого лосьона для бритья, — дух лжи и трусости.
По дороге в город я легко и сердечно болтал, развлекая его всяческими забавными байками о прошлом этого проклятого, обреченного города, в котором невозможно жить, но который, по совершенно необъяснимым причинам, видится многим в некоем романтическом ореоле и куда из года в год, любыми средствами — словно без этого жизнь их потеряет всякий смысл — стекаются тысячи и тысячи так называемых деятелей искусства.
Движение пойдет ему на пользу, — заявил я, — перед такой-то поездкой; однако нам не следует разгуливать слишком долго и забредать слишком далеко, так как уставать ему вовсе ни к чему. Мы дошли лишь до первых домов центра. Там, в большом книжном магазине, где можно было за гроши накупить всяческих пластинок, я приобрел для него пару увесистых фолиантов с репродукциями старого Амстердама, которые обошлись мне в тридцать пять — сорок гульденов. Он рассыпался в благодарностях, но на самом деле явно не оценил подарка: главное для него было — деньги и беспросветный херовод, а по-настоящему, как я понял, он не привязывался ни к кому. И если бы он еще когда-нибудь возник в нашей жизни, то лишь ради недорогой крыши над головой, какого-никакого общества и возможности потешить похоть с как можно более широким кругом единомышленников. Но пока он еще продолжал надлежащим образом служить Тигру, покорствуя его похотению и ублажая его по первому требованию и в наипокорнейшем раболепии — все прочие аргументы веса не имели.
По дороге домой я вновь, исключительно добросовестно и без умолку, занимал его рассказами о прошлом Амстердама, о былом предназначении попадавшихся нам по пути исторических зданий, оговорившись, что мне все это было и есть глубоко безразлично.
Все еще довольно теплая, ветреная погода в пыльном городе пробудила во мне какую-то вялую, томную похоть. На ходу я все время искоса обстреливал Петера прицельными взглядами и порой пропускал его чуть вперед, чтобы составить как можно более точное представление о его шее, спине, ягодицах и бедрах. В то же время я не прекращал беседы, задавая заинтересованные вопросы о его жизни и прикладывая неимоверные усилия к тому, чтобы сосредоточиться на его ответах. Думал же я, собственно, только о двух вещах: насколько сильна моя телесная тяга к нему и что будет представлять из себя его лицо, когда он умрет и от него останутся только череп да кости. Голова у него была довольно небольшая. Меня в нем возбуждали только его ягодицы и изгибы над и под ними. Теперь я разглядел его шею — ничего трогательного или мальчишеского в ней не было. Даже если бы мне удалось осуществить с ним свое желание, то и в момент обладания им я с трудом смог бы скрыть презрение и ненависть, не в силах заставить себя поглаживать его по шее, успокаивая нас обоих. И вновь Смерть, и никто иной, бродила со мной по городу, хотя временами не следует подходить к этому столь серьезно; в сущности, ничего такого не случилось, кроме того, что Тигр привел с собой из Аквариума парня-иностранца и обладал им, а я вот теперь в городе разорился для этого парня на пару иллюстрированных книг об Амстердаме, и что скоро этот самый парень возвращается в Цюрих и опять примется батрачить на хозяина, разъезжать на машине и втюхивать безобразным людям безобразную одежду в безобразных магазинах, для того, чтобы вечерами, после трудового дня шляться по многочисленным цюрихским кафе, «специально обустроенным для нашего брата», как он выражался, блядуя напропалую, до тех пор, пока тело его не превратится в скелет, а голова — в жалкий черепок, и не ляжет на него покров вечного Забвения. Вот и все, что случилось.