Было, разумеется, и другое объяснение, но признать его открыто — значило бы поступать против правил, установленных в этом обществе: Эрика с раннего детства нисколько не сомневалась в сверхъестественных способностях своей матери. Когда она, улыбаясь, рассказывала об этом Дантесу, ирония в ее голосе относилась главным образом на счет неверия прочих — и, кроме того, была необходима для соблюдения приличий и условностей, которые проводят черту, разделяющую мир у вас под ногами и мир вашей мечты, словом, для того, чтобы в очередной раз выказать свою благовоспитанность. Ma так часто и с такой естественностью говорила о своих близких знакомых, таких как граф де Сен-Жермен, герцог де Ришелье, Нострадамус, Лейбниц или Шодерло де Лакло, — «мне кажется, что на самом деле он был немного, знаете, педераст…» — что Эрику нисколько не смущала встреча с кем-нибудь из подобных гостей за ужином, и, напротив, она бывала удивлена, когда ее мать возвращалась домой одна. Лет с девяти-десяти она уже умела делать вид, конечно из уважения к ближнему и правилам приличия, что считает привычное и повседневное окружение, видимое и осязаемое, единственным и неповторимым, ибо такова была религия, от которой нельзя было отвернуться, без того чтобы не впасть в тяжкий грех по отношению к добропорядочному обществу и не вызвать тем самым величайшее недоверие — или, хуже того, жалость — у тех, кто заставал вас в тот самый момент, когда вы собирались сбежать. Ничто в то же время не могло помешать ей, когда она была одна или даже в компании тех, кого она называла «узниками собственных ног», загадочно улыбаться, закрывать глаза и тут же отправляться на совсем другой праздник, в совершенно другие края. Пример ее матери был заразителен, и дружба, которая завязалась у ребенка с Котом в сапогах и феей Карабос, нимало не угасая по прошествии лет, напротив, лишь росла и крепла, так что порой ей становилось сложно верить в существование обыкновенных шоферов такси и тротуары, в прохожих и улицы с односторонним движением, — ведь лорд Байрон подходил поцеловать ей руку, Дидро прогуливался рядом с ней, рассуждая о бесконечном, о вечности, о жизни и смерти в такой приятной манере, будто играл со вселенной партию в бильбоке, или она сама, притихнув в изумлении, выслушивала из уст Вольтера пикантные подробности об амурных делах русской императрицы. Линия разрыва между этим бренным миром и миром мечты стиралась, Время проходило спокойно и мягко, как персидский кот; стоило только надеть маску, и можно было появиться никем не замеченной в Венеции Франческо Гварди и Джованни Каналетто, читать авангардистские статьи Апостоло Зено в его «Литературной газете», выпускавшейся в 1710 году, или, скажем, сердиться на аббата Джакомо Ребеллини за то, что он считал Вольтера и Руссо «врагами Господа и общества». Она была еще совсем ребенком, когда мать стала брать ее с собой на прогулки в XVIII век, в Венецию последних дожей, и Эрика была изумлена, увидев, как в театре «Сан Кассиано» патриции с высоты своих лож ради забавы плюют на головы простолюдинов, а те нисколько не возмущаются, наоборот… Казанова часто бывал здесь в те времена, когда находился на службе у Инквизиции, выполняя работу, которую лучше него не делал никто, а именно, служил доносчиком. Благодаря любви, которую Ma сумела ему внушить, Гольдони выполнил-таки обещание, которое было дано им публично в 1749 году: представить своим почитателям в следующем сезоне шестнадцать новых пьес. Гоцци собирался угостить девочку мороженым у Флориана, а когда она не смогла прийти в театр из-за несчастной простуды, мать рассказала ей в мельчайших подробностях о премьере «Фигаро» и о праздничном ужине у легкомысленной графини де Роан, которой Бомарше впоследствии посвятил свой труд…
VI
Они могли бы жить в относительном достатке, несмотря на себестоимость Барона, которого надо было каждые полгода одевать в Лондоне и поддерживать стиль, достойный его высокого происхождения, не будь у Ma непреодолимой страсти к игре, на что уходили все ее заработки «консультанта по вопросам будущего», род занятий, который она указывала на своих визитках, чтобы хоть чем-то отличаться от прочих гадалок на кофейной гуще и предсказательниц по хрустальным шарам. Никто не понимал, почему эта женщина, наделенная столь незаурядными способностями, была не в состоянии угадать нужное число в рулетке или проигрывала в баккара какому-нибудь продавцу консервированного супа, тогда как Сен-Жермен, к примеру, всегда — это исторический факт — выбирал выигрышное число в лондонской лотерее. Люди ведь не знали, что посвященные не имели права использовать в личных целях свой дар, и Сен-Жермен также никогда сам не ставил в игре на те числа, что столь безошибочно предсказывал. В результате у «племени», как Эрика называла их трио, отношения с повседневной жизнью все ухудшались, так что даже Дидро, Нострадамус, Лейбниц и сам Сен-Жермен воздевали руки к небу, заслоняя их на некоторое время от хора кредиторов и судебных исполнителей, а затем исчезали в темноте, наименее благоприятной для привидений, — во мраке отключенного электричества. Наблюдатели казино все словно сговорились против Ma и впускали ее разве что по настоянию солидных игроков, которые угрожали, что ноги их больше не будет в этих заведениях, если к «баронессе», которую все они так хорошо знают, не будут относиться с должным почтением. Прижатой к стене своими трудностями, Ma все сложнее было подбадривать других, и, что еще прискорбнее, она все чаще предсказывала клиентам большие несчастья, чем ее собственные. Что же касается «антиквариата», то пошлая коммерциализация искусства подделки мелкими перекупщиками, лишенными вкуса к хорошо сделанной вещи, достигла таких размеров, что столь грубая имитация благородных и выдержанных копий заставляла сомневаться даже самых благосклонно настроенных экспертов. Чтобы представить полотно Буркхардта принадлежащим кисти Рембрандта, выдать картинку Баттистини за произведение Тьеполо, теперь требовались годы и годы «дозревания», это означало, что копия должна была находиться в руках уважаемого коллекционера, прежде чем будет выставлена на торги. Старый Вудкинд, из Винтертура, которому сейчас было уже за девяносто, соглашался иногда приютить у себя одно из этих «открытий» Ma в память об их дружбе, которая восходила, насколько могла судить Эрика, к столь же далекой древности, как, скажем, битва при Лепанто[9]. К счастью, оставались еще добрые души среди настоящих коллекционеров, которых забавляла мысль увидеть, как посредственная копия Бакши красуется на почетном месте у какого-нибудь выскочки из киношников или финансистов, у торговца недвижимостью или консервами. Ради смеха и из отвращения к этой «тупорылой братии», почтенное семейство Каран д’Анвер, Ван Рюи или Лещинские иногда принимали к себе статуэтку или картину, вскармливая ее таким образом и придавая ей весу, что впоследствии позволяло Ma представить ее в наилучшем свете. Знать все-таки кое-что усвоила со времени Великой французской революции: они стали поддерживать друг друга. Одной из лучших афер последних лет была затея с ночным горшком Людовика XIV, проданным нефтяному магнату из Техаса, красовавшимся у него в гостиной на столике, подписанном Виньяком. Впрочем, «племени» все-таки не довелось узнать, что такое настоящая нищета, потому что ежемесячно через посредника в швейцарском банке им выплачивалась пенсия, об источнике которой Ma, по ее словам, ничего не знала. Порой, сидя посреди всех этих подарков, преподнесенных ей многочисленными воздыхателями на протяжении всех тех прошедших столетий, куда она часто наведывалась, — флейта Моцарта, пожелтевший от времени веер, который леди Гамильтон брала с собой на тот знаменитый бал, брошь, которую Бенвенуто Челлини вырезал для нее за одну ночь по заказу Лоренцо, бесчисленные музыкальные шкатулки, с хороводами дрессированных собачек и обезьянами во фраках, вальсирующими на лакированных крышках, волшебные фонари, давно лишившиеся своих китайских теней, — Ma вдруг принималась разглядывать Эрику с пристальным вниманием аукционного оценщика и наконец говорила: