Через день-два после появления Эмили я прогуливалась за стеной, открывая двери, сворачивая за углы, обнаруживая новые комнаты и закоулки. Пусто. То есть я никого не могла заметить, как ни старалась, как ни вертела головой, но ощущение еще чьего-то присутствия не покидало меня. Пусто, но обставлено! Полно мебели: диваны, стулья, кресла — все знакомое, все довольно странное, не в моем вкусе, но родное, принадлежавшее мне или хорошо известным мне людям.
В гостиной бледно-розовые занавеси, серый ковер с нежным розовым и зеленым цветочно-растительным узором, маленькие столики, шкафчики. Диван и кресла обиты чем-то однотонным, на них подушки-думки. Какая-то слишком надутая и самонадеянная комната, явно не моя. Но все в ней мое, я узнаю, я знаю эту комнату, и это приводит меня в отчаяние. Все здесь требует починки, ремонта, чистки. Обивка протерлась, ее следует заменить. Диван засален, занавеси побиты молью. Протерт и продран ковер. И так в каждом помещении. Работы невпроворот, вещи и впечатления как будто ускользают сквозь пальцы. «Все вон, все выкинуть! — сказала я себе. — Сжечь! Лучше пустота, чем эта нежная, какая-то трогательная обшарпанность». Комнаты, комнаты, комнаты… нет им конца, нет конца предстоящей работе. Ищу пустую комнату с маляром в комбинезоне и стремянкой. Если найду — наткнусь наконец на начало преобразований. Но нет больше пустых комнат, все заставлены, загромождены, забиты до отказа, все требуют внимания.
Не следует полагать, что все мое внимание и энергия были сосредоточены исключительно на застенном пространстве. Иной раз я не вспоминала о нем целыми днями, однако сознание этого соседства накатывало на меня все чаще и чаще. Когда я заходила за стену, все другое как будто переставало существовать, ускользали даже новые и весьма серьезные заботы моей жизни — Эмили и ее животное. В ретроспективе кажется, что два мира существовали параллельно, независимо, но взаимосвязано. Но одна жизнь исключала другую, я никогда не ожидала, что можно будет их состыковать, согласовать. Особенно после появления Эмили и всех тех новых проблем, которые она с собой принесла.
Больше всего меня беспокоила ее не знающая границ предупредительность и послушность. Когда я по утрам просыпалась, Эмили уже давно не спала. Одетая в одно из своих аккуратных платьиц, расчесанная, с вычищенными зубами, девочка вместе с Хуго поджидала меня на диване и сразу начинала щебетать, взахлеб рассказывая, как чудесно она выспалась, что ей снилось или думалось, — и все это как-то торопливо, как будто предвосхищая мои вопросы или опасаясь услышать с моей стороны осуждающие реплики. Потом Эмили переходила к теме завтрака, как она рвется его приготовить. В сопровождении Хуго мы перемещались в кухню, где девочка принималась хлопотать, а мы с животным садились и наблюдали за ней. У нее и вправду все отлично получалось, и вскоре мы уже завтракали. Хуго сидел рядом с Эмили, внимательно следил за нашими лицами, за нашими движениями. Когда ему что-то предлагали, брал аккуратно, по-кошачьи. После завтрака Эмили всегда вызывалась вымыть посуду. «Мне нравится, правда! Никто не верит, а мне нравится». Она мыла посуду, убирала кухню. Комната ее уже была убрана, кроме кровати, вечно представлявшей собой как будто застывший водоворот из одеял и подушек. Я ее этим гнездом беспорядка ни разу не попрекнула, ибо лишь радовалась, что у Эмили осталось прибежище от наложенной на себя ужасной повинности быть постоянно бодрой, образцовой. Иногда посреди бела дня девочка вдруг, как будто не в силах более играть навязанную себе роль, уходила в свою спаленку, закрывала дверь и, я это знаю, зарывалась в одеяла, заползала в свое гнездо беспорядка, отдыхала — от чего? В большой комнате Эмили обычно сидела на диване, поджав под себя ноги, в позе, дышавшей покорностью и ожиданием приказаний. Она много читала. Выбор книг для чтения меня поражал: развитой вкус взрослого. Если хорошенько подумать, сопоставив то, что она читала, с ее детской манерой поведения, можно было прийти к выводу, что Эмили просто издевалась надо мной. Иногда она сидела в обнимку со своим желтым зверем, он вылизывал хозяйке ладонь, опускал морду на ее руку и громко, на всю квартиру мурлыкал.
Была ли она существом подневольным?
Об этом я не спрашивала. Такого вопроса я ей не задала. А сама Эмили не рассказывала о прошлом. У меня разрывалось сердце от жалости, и в то же время меня мучило раздражение от сознания невозможности проникнуть за воздвигнутый ею барьер. Вот она в образе строгой серьезной девочки, аккуратной до абсурдности, в аккуратном платьице, закутанная в одиночество, отгороженная неприступной наблюдательностью — и тут же она взрывается болтовней, превращается в инструмент для развлечения. Но почему? Я не считаю, что в моем поведении проскальзывало что-то угрожающее. Мне казалось, что я едва существую, что я представляю продолжение ее самой. Что-то вроде ее родителей, няньки, опекуна. А когда мне придется покинуть это место, Эмили надо будет передать кому-то еще? За ней вернется мужчина, оставивший ее у меня? Родители отыщут дочку? Что мне делать с девочкой? Ведь я в жизни не помышляла о такой ситуации… Ребенок… Ответственность за него… Да к тому же она растет! Всего лишь за несколько проведенных у меня дней у Эмили появилась грудь, распирая детские платья. Изменился и овал лица. Одно дело девочка, пусть даже девочка с моськой или с киской, но совсем другое — девушка. Особенно в такие времена.
Сама себе противореча, могу утверждать, что раздражала меня и ее лень. Хотя, много ли дела в моей квартире? Эмили часами сидела у окна, следила за прохожими, впитывала каждую мелочь, развлекала меня замечаниями. Очевидно, девочку и прежде считали занимательным собеседником, кого-то развлекали ее замечания. Здесь я снова несколько теряюсь, ибо замечания эти явно не соответствовали восприятию двенадцатилетней девочки. Хотя, возможно, я просто отстала от жизни, не учитываю сложности условий, в которых приходилось тогда жить детям.
Выходил из дома профессор Уайт, спускался с крыльца, останавливался, оглядывался, чуть ли не в позе часового: «Стой, кто идет!» Затем как-то приосанивался, как будто вот-вот вытащит перчатки или поправит шляпу. Профессор Уайт — мужчина поджарый, моложавый, даже молодой, ему еще и сорока нет. Четко артикулированный господин, в его жизни всему отведено свое место. На лице Эмили при виде профессора всегда появлялась знающая усмешка, как будто говорящая: «Ага, попался!» И, вороша желтый загривок своего питомца, девочка как-то изрекла:
— Он выглядит так, будто сейчас перчатки натянет.
В другой раз она проронила:
— У него кошмарный характер.
— Почему ты так думаешь, Эмили?
— Ну, все время за собой следит, вечно такой чистенький, аккуратненький… Должен же он когда-нибудь сорваться.
В третий раз девочка заметила:
— Если у него есть любовница, то уж конечно с подмоченной репутацией. И это его страшно злит. — Возможно, она и не ошибалась.
Я обнаружила, что выискиваю для себя повод посидеть в гостиной и послушать замечания Эмили. Хотя порой ее ядовитые реплики вызывали у меня смешанные чувства.
О Дженет Уайт, девочке примерно своего возраста, она однажды высказалась: