Я живу, в этом нет сомнений. Я живу, и никто не может заставить меня пить и вспоминать о деревьях, и о Якове, и обо всем, что с этим связано. Напротив, мне предлагают немного рассеяться, устроить себе маленький праздник, живем один раз, мой дорогой. Куда ни посмотри — перемены, новые веселые заботы вперемежку с небольшими неудачами, женщины — они еще не перестали существовать для меня, — молодые леса, ухоженные могилы, к каждой годовщине туда наносят столько цветов, что это выглядит почти как расточительство. А я человек скромный. Пивова, которого я никогда не видел, тот не отличался скромностью, от него надо было прятать дичь в лесу и хлебную пайку, но я не Пивова.
Хана, моя жена — она всегда находила повод возразить мне, — сказала однажды: «Ты ошибаешься, — так начиналась почти каждая фраза, обращенная ко мне, — человек может считать себя скромным, когда он довольствуется тем, на что имеет право. Не меньшим!»
Если смотреть на дело так, то я должен быть совершенно доволен, иногда мне кажется, что ко мне не по заслугам внимательны, люди со мной приветливы, предупредительны, изо всех сил стараются выглядеть терпеливыми, не могу пожаловаться.
Иногда я говорю: вот и вся история, спасибо, что выслушал, не надо мне ничего доказывать.
— Я и не собираюсь, я хочу только сказать, что теперь мне двадцать девять…
— И не надо мне вообще ничего доказывать, — повторяю я.
— Нет, все-таки. Когда кончилась война, мне было только…
— Пошел ты в задницу, — говорю я, встаю и ухожу. Через пять шагов я начинаю на себя злиться, что был так груб с ним, без всякой видимой причины на него напал, а ведь он не имел в виду ничего плохого. Но я не оборачиваюсь, иду дальше. Я плачу по счету и, выходя из пивной, смотрю через плечо назад, на стол и вижу, что он сидит ошарашенный, не понимая, что это вдруг на меня наехало, я закрываю за собой дверь и не хочу ему ничего объяснять.
Или другой случай: я лежу с Эльвирой в постели. Чтобы все стало на свои места: мне сорок шесть, двадцать первого года рождения. Я лежу с Эльвирой в постели, мы работаем на одной фабрике, у нее самая белая кожа, какую я в своей жизни видел. Я думаю, мы в конце концов поженимся. Мы еще никогда об этом не говорили, и вдруг она меня спрашивает: «Скажи, это правда, что ты…» Понятия не имею, кто ей рассказал. Я услышал в ее голосе жалость, и меня всего затрясло. Я иду в ванную комнату, сажусь на край ванны и начинаю петь, чтобы не сделать того, о чем я точно знаю, что пожалею, стоит мне пройти пять шагов. Когда я через полчаса возвращаюсь, она спрашивает удивленно, что это вдруг на меня нашло, я говорю, ничего не случилось, с чего ты взяла, целую ее и тушу свет и пытаюсь заснуть.
Весь город в зелени, окрестности — лучше вообразить себе нельзя, парки расчищены, каждое дерево приглашает меня повспоминать, и я не отказываюсь. Но когда оно заглядывает мне в глаза, это дерево, появились ли во взгляде моем печаль и просветленность, мне приходится, увы, его огорчить — нет. Потому что это не то дерево.
* * *
Яков рассказывает это Мише. Когда он пришел на товарную станцию, у него не было твердого намерения рассказать это кому-нибудь, но не принимал он и решения держать это в секрете, короче, он пришел на товарную станцию без определенного плана. Он знал, что трудно будет удержаться и не поделиться новостью, вряд ли ему это удастся, ведь это самая лучшая из лучших новостей, а хорошие новости для того и существуют, чтобы их передавали друг другу. С другой стороны, известно, как это бывает — тот, кто сообщил, оказывается ответственным за последствия, известие превращается в обещание, и ты уже бессилен перед этим. На другом конце города начнут говорить, что видели первых русских, старухи будут божиться: трое молодых, один по виду татарин, обеспокоенные отцы подтвердят. Будут говорить, что узнали это от такого-то, а тот от такого-то, и кто-нибудь в этой цепочке знает, что новость исходит от Якова. От Якова Гейма? Начнут наводить справки, нужно аккуратнейшим образом проверить все, что имеет отношение к этому жизненно важному вопросу, — достойный, надежный человек этот Яков, производит солидное впечатление, раньше у него где-то поблизости был скромный ресторан. Похоже на то, что можно позволить себе радоваться.
Пройдут дни, если Бог сочтет нужным, недели, триста или пятьсот километров — немалое расстояние, и в выразительных взглядах, которыми станут встречать Якова, будет все меньше симпатии, с каждым днем все меньше. На другой стороне улицы начнут при виде его перешептываться, старухи возьмут грех на душу и будут желать ему неприятностей, мороженое, которое он продавал, оказывается, было самое скверное в городе, это давно всем известно, даже его знаменитое мороженое с малиновым сиропом, а картофельные оладьи никогда не были вполне кошерными — вот что может с ним случиться.
Яков вместе с Мишей тащит ящик к вагону.
Или представим себе другую возможность: говорят, что Гейм слышал, будто русские перешли в наступление, они уже в четырехстах километрах от города. Где он это слышал? В том-то и дело, что в участке. В участке? Ужас будет написан во взгляде, которым обменяются при этом сообщении. Медленный горестный кивок будет, скорей всего, ответом, кивок, подтверждающий подозрение. Этого от него не ожидали, как раз от Гейма нет, никогда; вот так можно ошибиться в человеке. И в гетто станет одним мнимым шпионом больше.
Во всяком случае, Яков пришел на товарную станцию без каких бы то ни было твердых намерений. Хорошо, если бы они узнали это помимо него, чтобы сами встретили его такой новостью, это было бы самое лучшее. Он бы обрадовался вместе с ними, не проговорился, что три человека уже в курсе дела, Розенблат, он и Пивова, он держал бы язык за зубами, радовался бы с ними и разве что спросил бы через несколько часов, кто принес это известие. Но как только Яков появился на разгрузочной площадке, он увидел, что они еще не знают, по их спинам он сразу это понял. Не случилось такого счастья, и нечего было на него рассчитывать, два счастливых случая за такое короткое время выпадают разве что Рокфеллеру в воскресенье.
Они подносят ящик к вагону. Никто не рвется заполучить Якова в напарники, мудрено вырасти силачом, когда печешь оладьи, а ящики тяжелые. Таких, как Яков, на станции много, а силачей и великанов увидишь разве что через лупу. За силачами и великанами гоняются, но они не идут на сделки, они лучше таскают вместе. Не начинай говорить мне про товарищество и все такое прочее, кто говорит об этом, не имеет никакого, ни малейшего понятия о том, что здесь происходит. Я сам не принадлежу к силачам, я их проклинал и ненавидел, когда должен был таскать ящики с таким парнем, как я. Но если бы я был силачом, я поступил бы так же, как они, точно так же и не иначе.
Яков и Миша тащат ящики к вагону.
Миша — длинный парень двадцати пяти лет со светло-голубыми глазами, у нас это редкость. Когда-то он был боксером в обществе «Ха-коах», выступил только в трех боях, из которых два проиграл, а в одном его противник был дисквалифицирован за удар ниже пояса. Он был спортсменом среднего веса, по правде, ближе к полутяжелому, но тренер посоветовал ему сбросить несколько килограммов, потому что в полутяжелом весе конкуренция слишком большая. Миша последовал его совету, но это не помогло, в среднем весе он тоже не много преуспел, что доказывают три его боя. Он уже подумывал, не наесть ли ему тяжелый вес, может быть, там пошло бы лучше, но, когда он приблизился к восьмидесяти пяти кило, все планы перепутало гетто, и с тех пор он только постепенно теряет вес. Несмотря на это, сила у него пока еще есть, и он заслуживает лучшего напарника, чем Яков, многие того мнения, что его доброта когда-нибудь будет стоить ему головы. Но никто ему этого не говорит, может быть, он сам со временем придет к такому выводу.