Ознакомительная версия. Доступно 8 страниц из 39
Он слез с него, пригнулся – нет, камень прочно покоился на земле. Редкие искорки мерцали из сине-зеленой глубины – Данилка определенно знал, что ночью камень вместе с ним висел над берегом, но, расскажи он об этом кому-нибудь, его б сочли за сумасшедшего.
7
Была у него и другая тайна. Казалось бы, неприхотливый в еде (дома ел грубую пищу, все, что придется, как и когда придется), он постоянно думал о недоступной «красивой» снеди, она преследовала его как злое наваждение, истекающая и манящая. Это был не столько голод, сколько распаляемая зависть, бередящая плоть не меньше посещавших теперь позорных сновидений.
Тяга к точеным формам противоположного пола, недосягаемым и желанным, томила, и этот экстаз, мечты и одновременно болезненный плотский порыв, как гадкий, липучий недуг, заставляли сердце бешено колотиться. Это была форменная истерика – из памяти выплывали цвета, запахи, вкусовые ощущения, причем все вперемешку: и женственность, и целомудренность, и неотразимая порочность, и полуприкрытый взор уверенной в себе старшеклассницы на танцплощадке, и дикий, пустейший хохот, и запредельный запах аммиака из «девчачьей» уборной на втором этаже – малышняцкой, и окончательная одухотворенность лица умершей бабки, несовершенная, исступленная красота бегущих к финишу на школьном стадионе спортсменок, и совсем уже ни к селу ни к городу громоздящиеся образы остро отточенного ножа, снующего по кожаному правилу, и тугие буруны на реке, и горделивый поворот к солнцу влажного тюльпаньего бутона, и нарисованное на картинке в учебнике ухо с его улиткообразным лабиринтом, с бегущими по нему стрелками, указующими путь звуков, и запахи паленого пера, луговой ромашки, мокрой собачьей шкуры, и другое, другое, другое... до беспредельной бесконечности.
Защита от наваждения была одна – он вжимался с силой в подушку, зажмуривал глаза, вызывая всё застящие огненные круги, затыкал пальцами уши и так, погруженный в абсолютный мрак, в неживую тишину, свернувшись калачиком под одеялом, отгонял назойливую, пульсирующую бесовщину.
Это, кажется, было связано с матерью. Как не выносил он запах алкоголя, а он преследовал его всегда, всюду в пропитом доме, так не мог и боялся взглянуть на свое орудие, вырастающее в низу живота. Он прекрасно понимал, чем занимается мать с кавалерами за тоненькой занавеской. Почему-то мать всех их любила, всех называла миленькими, возилась с ними и с грязными, и с пьяными в обездвижку, и с хнычущими, и с нагло-приставучими, знающими одну только цель – выпить и нырнуть голышом в кровать; и почему-то все не задерживались долго, как тогда дядя Коля, приходили-уходили, оставляли после себя обмылки в ванной, не брезговали бриться-мыться этими чужими кусочками и драть щетину уже пользованными лезвиями. Он вырос среди них, их как бы не замечая, но мириться с ними не хотел и не мог.
Он придумал себе такую игру – новую и опасную: принялся воровать. В основном его клиентами становились старые материнские ухажеры. У них не много задерживалось в кармане, но все, что там оседало, он виртуозно похищал. Он находил их повсюду: в пивных ларьках, в водочных очередях, на базаре, иногда со всем законным семейством – женой и детьми. Он намечал жертву, вел ее, иногда до дома, иногда выслеживал не один день, изучая повадки, и вот наступал момент – в толчее, в очереди, в набитом автобусе после смены или когда клиент был пьян после получки. Он мог украсть даже не глядя, отвернувшись от жертвы, от «козла», как он их называл про себя, самым грязным, самым обидным из их же набора ругательством.
В основном это были люди зоны или из того пространства, что ее постоянно питает, – тягловые лошадки, «мужики» из работной шелупони, мрачноокие, «опущенные» самой жизнью и охочие только до водки и ласки, которую почему-то должна была подарить им мать или женщины вроде нее – затюканные, безропотные, привычно ожидающие очередного повелителя как несказанной награды.
Он их грабил. А после, если все поворачивалось удачно, еще и наблюдал за ними, жалкими, порой ревущими, матерящимися, скрипящими прокуренными зубами, лишенными спасительной надежды купить себе еще и еще водки, портвейна, пива. Он внутренне веселился, злорадствовал, лицом, как всегда, ничего абсолютно не выражая. Он пировал при виде их горя, представлял себе семейную свару, истерику ждущей и лишенной получки жены – хорошо знал, что часто такой мелкий повод вел к драке, и к серьезному мордобою, и к «Скорой», а иногда и на кладбище и в зону – в зону, где был им дом родной, где было их место, их место, их место...
А после бежал в гастроном, накупал себе пирожных, конфет, соков – на свои деньги, мог купить и курицу, и даже две курицы, и масла: и такого, и шоколадного, и торт «Росинка», и «Наполеон», и «Бисквитно-ореховый» – какой хотел. Покупал он все на другом конце города, не на Славном конце, где могли б опознать, – тут смекалка работала у него отлично, и пешком, обязательно пешком, со специальным рюкзачком, приобретенным для этих целей, укрывающим богатство, шел к шалашу или забивался в подвал брошенной насосной станции, в зависимости от погоды и времени года. Если было тепло, он разводил костер на берегу, в дождь или зимой затапливал старую голландку, исправно работавшую в его подвале, и кипятил чай и жарил кур на углях, на специальных приспособлениях из толстой проволоки. Там же, в укромном месте, прятал оставшиеся деньги.
Охотился он только по истечении запаса, не покупал вещей – только вкусная еда, то, что можно с удовольствием переварить бесследно и зараз. Но жертву мог опекать, пасти долго, и даже переживания от упущенных возможностей, сам азарт погони будили в нем чисто звериное чувство довольства.
Как ни странно, стоило ему втянуться в поиск, в этот гон по следу, мучительные сны прекратились – он стал засыпать мертвым, счастливым сном, как в младенчестве после купания в побитом алюминиевом тазу. Губы его лоснились от жирной, калорийной пищи, в животе приятно урчало, и сливочный крем и жареная куриная шейка или свиной шашлык на угольях дарили блаженное выражение – кривящийся днем рот чуть расправлялся, и слабое сиянье, подобие улыбки, но не улыбка, никак не улыбка, исходило от расслабившегося плоского личика.
8
В восьмом классе к нему подсадили Женьку – вероятно, по принципу: вали до кучи, или – дуру к дураку. Учиться Женька и не пыталась, только таращила свои теплые глазищи на доску: хлоп-хлоп махала ресницами-опахалами, и сего, по неписаному соглашению с классной, видимо, хватало. Женька была из своих – славненских. Черный фартучек всегда был отглажен и чист, и сама Женька благоухала розовым маслом из деревянного болгарского флакончика, что постоянно лежал в кармашке. Мать у Женьки была портниха.
Беспечная, томная, здорово-румяная, плотная, но никак не толстая, Женька могла бы без труда исполнить роль плакатной крестьянки-ударницы. Запросто б могла, кабы не ее утомленная флегматичность. Надо было сидеть за партой – Женька и сидела, надо было бы идти полоть свеклу – пошла б, наверное, полоть, никаких душевных сил на это не истратив.
Ребята Сохатого, самой, пожалуй, опасной группировки «славненских» из шестого ПТУ, вечно сторожили Женьку у школы. С ними она и уходила деловито – в обнимочку, несла в руке портфельчик, тронь ее кто, могли б и подрезать – мальчики ходили с бритвами и выкидухами и ни от кого это не скрывали.
Ознакомительная версия. Доступно 8 страниц из 39