и нетерпеливо платки, – моя смерть пришла с этим праличем!.. Он меня замулындал!..
– Что такое? С каким «праличем»? – сурово спросил отец, выходя из кабинета. – Что ты тут кричишь?
– Да как же, Алешенька, не кричать?! – накинулась на него Олимпиада Марковна. – И ты-то какой-то стал помешанный! Сестру удавить хотят, а он на нее же кидается!..
Отец остановился.
– Как «удавить»? – изумился он. – Тебя удавить хотят? Уж не Мотька ли?
– Да кто же больше, как не этот разбойник! – подхватила Олимпиада Марковна. – Вчера было совсем умерла!
Отец еле удерживался, чтобы не разразиться хохотом.
– Расскажите, пожалуйста, подробнее, – сказал я, входя в комнату, – что с вами такое было?
Олимпиаде Марковне, должно быть, послышалось в моих словах сочувствие, и она сейчас же начала, едва выговаривая слова от нетерпения:
– Да вы, должно быть, не слыхали еще ничего? Он совсем с ума спятил… Ей-богу, спятил… Несказанные дела делает!..
– Мотька с ума спятил? – перебил отец.
– Ну да, разумеется, Мотька… Что же это ты, батюшка, не понимаешь-то ничего?.. Помешался, родимец… Вчера еще с утра засвистал в кабак верхом… «Лошадь, – говорит, – менять буду». – «Как, – говорю, – менять? Надо у барыни спроситься, а потом уж скакать по кабакам». – «Все этакие шлюхи барыни бывают!» Сел да и засвистал. Что ж мне, не драться же с ним!.. Ну, да это еще ничего. Вечером-то что было! Ты представить себе, Алешенька, не можешь!..
– Неужто правда давить хотел? – серьезно спросил отец.
– Да ей-богу же хотел! – завопила опять Олимпиада Марковна. – Я только загнала корову, глядь – идет! И лошади нету… Я так и обмерла… Ввалился, матушки мои, в избу и прямо ко мне. «Что ты, Матвей?» – спрашиваю, а сама дрожу вся… «Давить тебя, анафему, сейчас буду!» – «Как, говорю, давить? Я крещеный человек… Что ж я, собака, что ли?» – «Ну, идол, нечего зубы-то заговаривать, – молись Богу!..» А сам встал, мои матушки, сдернул с себя ремень, – а ремень-то толстущий, – да ко мне! «Слышишь, молись Богу!»
– Я, батюшка, обомлела вся… (Олимпиада Марковна заговорила жалостно, нараспев.) Тут-то я узнала, как перед смертью тяжко бывает! Стала я читать псалом Давида: «Вспомяни, Господи, царя Давида и всю кротость его». А он уж ремень накинул! А, каково? Что мне делать?.. «Матвей, – говорю наконец, – что ты делаешь? Что ты делаешь! Ну, ты меня удавишь – я в Царство Небесное пойду, а ты в каторгу. Побойся ты Господа Бога… Что я тебе сделала?» Он поглядел-поглядел – шварк ремень на пол. «Ну, черт с тобой, – говорит, – живи, окаянная!.. Подай мне супу». Налила супу, подношу – как он опять кулак к морде: «Ай жмакнуть?» Потом сразу раздобрился: веселый, родимец, стал: «Я пошутил!» А хороши шутки? Хороши? До сих пор не опомнюсь!..
Мы только руками развели…
Мелкопоместные
Из жизни елецких помещиков
Очерки
Еще в комнате было тепло и душно, как в бане, еще в замерзшие окна не брезжил свет, когда Софья Ивановна проснулась и сейчас же перелезла через спящего мужа, зажгла свечу, накинула платок и пошла в девичью.
Зачем она проснулась, зачем вскочила тотчас же как открыла глаза?.. Все это было бы крайне необычно, как несвойственное характеру и привычкам Софьи Ивановны, если бы не было особых причин.
Причины были, с одной точки зрения, очень незначительные, а с другой – очень важные… Короче, наступал праздник Знаменья, который справляется прудковскими помещиками три дня, и Софья Ивановна еще с вечера беспокоилась за судьбу двух громадных горшков с тестом, стоявших в девичьей на лежанке: тесто могло уйти!
И оно ушло бы, если бы Софья Ивановна, следуя своему обыкновению, полежала в постели; когда она вошла в девичью, горшки, завязанные белыми скатертями, сильно увеличились; тесто взошло «пышно» и росло с каждым мигом.
– Катерина, а Катерина! – окликнула Софья Ивановна женщину, спавшую на лавке около лежанки.
– Что-что-что? – быстро забормотала Катерина, вскакивая с закрытыми глазами.
– Будет, пожалуйста, притворяться-то, – возразила на это Софья Ивановна медленно и недовольно.
– Ушли? – испуганно открыла глаза Катерина.
Софья Ивановна сунула свечу на лежанку и начала развязывать один из горшков. Катерина глянула на них, сообразила, что все – благополучно, и сделала мутные, злые глаза на барыню. Но сидеть было нечего. Пришлось снова изменить физиономию в озабоченную и разваливать тесто…
Свеча нагорела, и ее свет то дрожал длинным языком, то упадал до краев подсвечника; по потолку двигались две тени, а на лежанке немилосердно, но с каким-то тактом шлепали и трепали тесто две безмолвные фигуры. Трудно было с первого раза угадать, какая из них барыня и какая холопка: у обеих то и дело закрывались мутные глаза, обе сопели и обе были в «русском стиле», с тою разницею, что холопка была больше толста в кострецах, а барыня походила на этюд из «Нивы» – «Русская красавица времен царя Алексея Михайловича» и была мягка и рыхла вся…
Прежние сочинители, желая познакомить читателя с героями и обстановкой своих рассказов, прибегали к очень нехитрому приему: написавши одну или две главы, они или укладывали своего героя спать, или заставляли его погрузиться в думы, или просто сажали обедать и обращались к читателям: «Пока мой герой предается этому занятию, познакомимся с ним поподробнее. История его не сложна: еще на третьем году потерявши мать…» и т. д.
Увы! на этот раз приходится и мне прибегнуть к такому же приему и, пока Софья Ивановна треплет тесто, «прервать нить рассказа» и уклониться в сторону…
Прежде всего должен сказать, что мы – в усадьбе помещика Капитона Николаевича Шахова, в сельце Прудках, центре того района мелкопоместных, в котором мы пробудем Знаменские праздники. Капитон Николаевич слывет в этом районе богачом и замечательным хозяином. История его богатства следующая: лет пятьдесят до начала нашего повествования на том месте, где теперь находится устроенная в новом вкусе усадьба Капитона Николаевича, стоял под соломенной крышей деревянный дом, почерневший от дождей и времени. Каретный сарай был во многих отношениях похож на дом, амбары веяли пустотою, сад, находящийся за домом, был запущен, и на гумне мыши доедали несколько гнилых темных скирдов. Хозяином всего этого был вдовец – Максим Корнеевич Маховский, отставной гусар, толстый, здоровый мужчина с сивыми усами, внушительным носом и удалым коком на голове. Поселившись в деревне, он в первый же день отправил свою дочку Тоню к тетке в ученье, запил, надел халат и стал ежеминутно требовать трубку. Хозяйство его заключалось только в том, что он, например, менял проезжим цыганам заводского жеребца на тройку кляч или приказывал «отсадить» голову петуху,