рассказе. И хотя оба «автора» — лица реальные, книга эта, опирающаяся на действительные факты, описывающая действительных людей, остается все же повестью — художественным вымыслом.
«Под фригийской звездой» — роман, написанный в форме обширнейшего художественного комментария к десятку страничек вымышленных воспоминаний вымышленного героя. Книга эта опять-таки основывается, в общем-то, на подлинных событиях, послуживших, однако, лишь толчком для авторской фантазии.
«Лесное море» — случай не частый! — писатель счел необходимым сопроводить подробнейшими примечаниями, в которых сообщается, что все в романе — вымысел, упоминаются люди, рассказавшие писателю историю, послужившую ему подспорьем в работе, называются книги и источники, использованные им во время писания романа.
Наконец, «Живая связь» — как бы стилизация под черновик, свободные размышления о возможном киносценарии из жизни Януша Корчака, перемешанные с личными воспоминаниями, литературными эссе, эскизами сюжетов и образов для задуманных книг.
Одним словом, откровенно традиционная, «литературная» форма произведений Игоря Неверли словно бы свидетельствует о стремлении писателя к созданию атмосферы правдоподобия. Нетрудно, однако, заметить (это бросается в глаза и при чтении романа «Под фригийской звездой»), что Игорь Неверли вовсе не так уж озабочен этим, что он наперекор устоявшимся традициям, модам, мнениям отнюдь не стремится стилизовать свои книги под документ. Напротив, в его книгах как будто все напоказ, все обнажено: взгляды, симпатии и антипатии, источники, из которых он черпает так называемый жизненный материал, само отношение к истории, к реальному факту.
Поэтому история в прозе Неверли не похожа на эпос, семейную сагу или учебник. Она всегда сплав отдельных, самобытных и ярких человеческих судеб. Писатель пытается найти моральные, нравственные проблемы, которые волнуют человека перед лицом истории, — человека, который хочет распрямиться, научиться ходить по-человечески, «всей ступней». Книги Игоря Неверли — очень личное и очень лиричное раздумье над собственным опытом, над опытом других, над опытом страны, размышления вслух, но размышления сердцем.
Неверли не любит мистифицировать читателя. Его проза всегда похожа на документ, но она всегда остается полнокровной литературой. Писатель не чурается и не стыдится традиционных литературных приемов и форм, не боится показаться «старомодным», ибо, как написал он сам в первой своей повести, в «Парне из Сальских степей», для правды нет шаблонов, а есть только совесть.
Проза Неверли, такая реалистическая, такая на первый взгляд не «новаторская», старательно, однако, избегает заземленности, любования «жизненными», но ненужными подробностями для придания повествованию колорита правдоподобия, аромата «всамделишности». Не менее решительно чужда она и напыщенности, выспренности, отвлеченной, умозрительной образности.
Напротив, своей поэтичностью, своей эмоциональностью, своим темпераментом, которые естественно сплавляются с честным, строгим, уважительным отношением к реальному факту, к правде истории, проза Игоря Неверли напоминает документальную балладу. Писатель осторожно, деликатно отбрасывает мелкое, незначительное, очищает события и поступки от быта, слегка поэтизирует характеры и конфликты, чуть-чуть приподнимает описываемое им прошлое, как это обычно бывает в воспоминаниях. Но он ни на минуту не покидает твердого фундамента реальной жизни, реальной истории, ибо, по собственному его признанию, всякий вымысел «вырастает лучше всего на почве, богатой жизненным содержанием».
* * *
Роман о судьбе профессионального революционера, коммуниста Щенсного известен в Польше под названием, которое можно перевести на русский язык либо как «Воспоминания о «Целлюлозе», либо даже выражением «Память о «Целлюлозе». Вскоре после выхода этой книги в свет Неверли писал в послесловии к пятому ее изданию, что название ему не удалось, что оно не нравится ему, ибо ничего не говорит, незначительно, «не название, а посвящение». И когда двадцать с лишним лет назад речь зашла о первом русском переводе романа, писатель сам предложил другое заглавие: «Под фригийской звездой». Так и случилось, что роман известен у нас под иным, чем в Польше названием.
Название это не только лучше «звучит», оно не только точнее, интереснее, привлекательнее. Оно именно значительнее, так как в нем и замысел всей книги, и судьба ее главного героя, и даже своеобразие писательской манеры Игоря Неверли.
Это Магда — революционерка, выведшая Щенсного в люди, ставшая его товарищем, другом, женой, — это она, дурачась, нагадала однажды Щенсному по руке, что родился он под фригийской звездой. Нет на небе такой звезды. Был во Франции, во времена Французской революции, такой головной убор, называвшийся фригийским колпаком. Как нередко случается в истории, такая, кажется, мелочь, но ей суждено было стать символом этой революции, символом свободы, символом борьбы. Колпак этот впору героям Игоря Неверли, многие из них, как Щенсный-Горе, родились под фригийской звездой, по ней, словно по компасу, сверяли они дорогу, шагая по жизни.
«Во всех нас есть и Дон-Кихот и Санчо Панса, и мы прислушиваемся к ним; но если даже нас убеждает Санчо Панса, то восхищаться должно только Дон-Кихотом…» Слова эти, которые могли бы послужить эпиграфом к судьбе каждого героя Игоря Неверли и ко всему его творчеству, принадлежат человеку, тоже родившемуся под фригийской звездой. Они написаны великим французом, великим гуманистом нашего столетия Анатолем Франсом. Любимым писателем Игоря Неверли.
А. Ермонский
Глава первая
Я родился в Жекуте в 1908—1910 годах, точно не знаю… Так он написал, озадачив тогда всю комиссию. Два года он, что ли, рождался? Но когда мы его вызвали в комиссию по мемуарам, выяснилось, что во время войны Жекуте очень пострадало, сгорела приходская канцелярия со всеми архивами. Вот и попробуй потом без метрики, при неграмотных родителях, мыкавшихся всемером с ребятишками мал-мала меньше на чужбине, где прошлое быстрее стирается из памяти и путается, — попробуй установить, с какого ты года.
Я бы не упоминал об этой детали, если б не то, что весь дневник был такой, как эта первая фраза, поначалу странная, а потом вполне понятная, простая, вроде бы даже не раз встречавшаяся. Мы спотыкаемся там на каждом шагу об начатые и недописанные отрывки. Того, что для него ясно, он не объясняет, и вещи совершенно невероятные преподносит, как черный хлеб, — такая у него манера. Ну что ж… В собственной автобиографии он вправе писать, как хочет.
Но можем ли мы, пишущие вместо него, поступать, как он? Имеем ли мы право чего-то не знать и оставлять в повествовании белые пятна? Тем более что рассказ пойдет о человеке, за которым стоят тысячи, — о Щенсном по кличке Горе, одном из многих, которые не хотят или не умеют свою жизнь литературно оформить.
По-моему, нам лучше всего сразу договориться, чтобы потом не было споров, насколько правдиво и для чего мы изображаем в книге эту одну человеческую жизнь.
Не для развлечения и не ради искусства — это ясно, об этом уже говорилось. Это как бы воспоминание о безвозвратно