Война, конечно, была мужским делом. Мужчины вели ее, и мужчины же — выбивая трубки, будто директора школ — объявляли ее. Чем занимались женщины во время Мировой войны? Презирали трусов, бросали камни в немецких овчарок, отправлялись медсестрами во Францию. Сначала они посылали мужчин сражаться, потом подштопывали их. Будет ли на этот раз по-другому? Вероятнее всего, что нет.
При всем этом Джин смутно чувствовала, что ее неспособность понять европейский кризис частично стала причиной его продолжения. Она чувствовала себя виноватой из-за Мюнхена. Она чувствовала себя виноватой из-за Судет. Она чувствовала себя виноватой в нацистско-советском договоре о ненападении. Сумей она хотя бы запомнить, можно ли доверять французам или нельзя. Важнее ли Польша, чем Чехословакия? А что с Палестиной? Палестина была в пустыне, и евреи хотели уехать туда. Ну, во всяком случае, это хотя бы подтверждало слова дяди Лесли про евреев: что гольф им не по нутру. Ни один человек, которому гольф по нутру, не захочет поехать в пустыню, чтобы там жить. Ведь это значило бы все время выбивать мяч из ямы с песком. Но может быть, поля для гольфа там из песка, а ямы засаживаются травой.
И потому, когда война началась, Джин почувствовала облегчение. Во всем был виноват Гитлер, а она была совершенно ни при чем. И это хотя бы значило, что что-то происходит. Война засчитывалась как еще один Эпизод — так она смотрела на нее вначале. Мужчин мобилизовали. Мама присоединилась к ЖДС,[3]а Джин наконец-то позволили отрезать толстую золотисто-каштановую косу, которая столько лет падала ей на спину. Папа оплакивал потерю косы, но его удалось убедить, что экономия мыла и воды, когда Джин будет мыть короткие волосы, станет весомым вкладом в достижение победы. Из сентиментальности он потребовал, чтобы отрезанную косу отдали ему, и несколько дней хранил ее на полке в своем гончарном сарае, пока его жена ее не выбросила.
Сердженты тайно обсуждали, не следует ли Джин найти работу, но поскольку мама вступила в ЖДС, они сочли, что ей лучше будет вести хозяйство.
— Хорошая практика, девочка, — сказал папа, подмигнув ей.
Хорошая практика… но она вовсе не чувствовала, что подходит для того, для чего практикуется. Когда она смотрела на своих родителей, ее пугало, до чего они взрослые. Сколько времени пройдет, прежде чем она станет такой же взрослой?
Они обладали умом; у них были собственные мнения; они умели отличить хорошее от дурного. А она чувствовала, что может отличить хорошее от дурного только потому, что ей все время указывают на разницу, а ее мнения извиваются — беззащитные головастики в сравнении с голосистыми лягушками — мнениями ее родителей. Ну а обладать умом — в этом есть что-то непостижимое. Как можно обладать умом без того, чтобы с помощью своего ума сначала не обзавестись умом? Собака, вертящаяся в попытке ухватить себя за обрубленный хвост. Джин совсем лишилась сна при одной лишь мысли об этом.
А еще достижение взрослости требовало схожести с кем-то. Ее отец, который управлял бакалеей в Брайдене, выглядел как человек, который управляет бакалеей: он был круглым и аккуратным, придерживал рукава с помощью эластичных металлических браслетов; выглядел так, словно был добрым, но имел запас строгости — таким человеком, который знает, что фунт муки — это фунт муки, а не пятнадцать унций, который может определить, не глядя на этикетки, какие галеты находятся в какой квадратной жестянке, и который может поднести свою ладонь близко — о, так близко! — к жужжащей беконорезке, не сбрив с нее кожу.
Мать Джин тоже выглядела как кто-то благодаря остренькому носу, довольно выпуклым голубым глазам и волосам, закрученным в тугой узел днем, когда она носила свою бутылочно-зеленую с бордо форму ЖДС, или распущенными по вечерам, когда она слушала папу и точно знала, какие вопросы задавать. Она принимала участие в сборах утиля и помогла собрать тысячи жестянок; она потратила недели на продергивание цветных полосок ткани через маскировочные сети («ну, словно ткешь огромный ковер, Джин»); она прессовала бумагу, дежурила при передвижной столовой, укладывала корзинки с овощными обедами для искателей мин. Неудивительно, что она обладала умом, неудивительно, что она выглядела как кто-то.
Джин иногда разглядывала себя в зеркале, ища признаки перемены; но ее прямые волосы угрюмо прилегали к голове, а дурацкие крапинки портили голубые глаза. Статья в «Дейли экспресс» объясняла, что многие кинозвезды в Голливуде преуспели оттого, что лица у них имели форму сердечка. Ну, теперь ей об этом и думать было нечего: подбородок у нее выглядел слишком квадратным. Если бы черты ее лица понемногу начали гармонировать друг с другом… «Ну давайте же, давайте!» — иногда шептала она в зеркало. Мама однажды увидела, как она исследует свое отражение, и высказала мнение:
— Ты не миловидна, но вполне ничего.
Я вполне ничего, думала она. Мои родители думают, что я вполне ничего. Но будут ли так думать и другие? Ей не хватало дяди Лесли. Говорить о нем им теперь не разрешалось, но думала она о нем часто; вот он всегда был на ее стороне. Один раз, когда они шли к далекой десятой лунке в Старых Зеленых Небесах и Джин несла железную клюшку на плече для удачи, она спросила у него:
— Что я буду делать, когда вырасту?
Вопрос казался очень естественным, ведь естественно было предположить, что ему это известно больше, чем ей. Дядя Лесли в своих туфлях с коричнево-белыми разводами и с тихо перестукивающимися клюшками сжал железную головку клюшки у ее плеча и начал покачивать вправо-влево. Потом положил ладонь ей на затылок и прошептал:
— Все, что захочешь, малютка Джинни. Все, что захочешь.
Джин казалось, что сначала на войне мало что происходило, но потом война раскачалась, и люди начали погибать. Кроме того, Джин теперь понимала ее лучше: узнала, кто пытается лишить ее отца бакалеи, узнала имена его коварных сообщников. Она была в ярости от этих иностранцев с их подлостями. Ей виделся жирный большой палец с грязным ногтем, прижатый к чашке весов. Может, ей следует стать участницей? Но папа считал, что она приносит больше пользы, занимаясь тем, чем она занималась.
— Поддерживай огонь домашнего очага, — сказал он.
А потом война принесла Томми Проссера. Вот это, бесспорно, был Эпизод. Распоряжение о постое пришло во вторник, среда ушла на жалобы; им троим тесно, так что уж говорить о четвертом, а в четверг явился Томми Проссер. Невысокий, худой, в форме военного летчика с черными набриллиантиненными прилизанными волосами и черными усиками. Чемодан у него под мышкой был опоясан кожаным ремнем. Он искоса посмотрел на Джин, когда она открыла дверь, улыбнулся стене и отрапортовал, будто старшему по званию:
— Пилот-сержант Проссер.
— А! Да. Нам сказали.
— Очень любезно с вашей стороны и все такое прочее.
Голос его ничего не выражал, но его непривычный северный выговор царапал слух Джин, как рубашка из грубой материи.
— А! Да. Мама вернется в пять.