— Он также говорит, что тебе нельзя сосредоточиваться на этой проблеме — пережевывая ее, ты вредишь себе. Когда у тебя очередное освидетельствование? Ты хоть на приеме-то был? — наседал я, приняв властный тон.
Сардоническая гримаса проступила на лице брата.
С той поры, как мы съехали от папы и поселились в собственном отдельном жилище, воспользовавшись для этого такой оказией, как поступление в университет, Этти стал главенствовать в доме. Он занялся нашим бюджетом, всякими официальными бумажками, следил, точный, как будильник, чтобы мы каждые полгода посещали зубного врача, раз в три месяца делали педикюр и три раза в год являлись к банкиру; он же взял на себя организацию дней рождения и обедов, короче, руководил нашим бытом с талантом английского мажордома. Делал все то, к чему я абсолютно не способен.
Когда он исчез из моей жизни, я почувствовал себя совершенно потерянным. Этти был мне не только братом — он стал моей опорой, без которой не обойтись, как хромому без костыля, сообщником во всех кутежах и проделках, мы всегда были с ним заодно, как воры на ярмарке, на раскопках он был моим лучшим ассистентом, самым отчаянным — после меня — сорвиголовой нашего семейства и лучшим утешителем во всех моих передрягах. Любовные невзгоды, похмелье, неуверенность в себе — все становилось пустяками, так надежна была его поддержка, так безукоризненна привязанность. Посмеиваясь друг над другом из-за того, что в натуре каждого пульсировали пласты культуры, столь же несходные, как и состав крови, что текла в наших жилах, мы всему этому наперекор были связаны между собой крепче, чем близнецы.
— Больше никаких медосмотров ранее, чем через полгода, я тебе это уже раз десять объяснял. У тебя что, тоже память шалит?
— Роль властного, рассудительного главы семьи мне не очень-то к лицу, а?
Этти вытер руки тряпкой и подошел ко мне сзади, обхватив руками за плечи и прижавшись щекой к моей шее. Для него это — знак послушания.
Краем глаза я увидел в том окне, что над раковиной, соседку, она негодующе воззрилась на нас со своего крыльца, потом демонстративно захлопнула дверь.
У этой сварливой вдовицы гнусная мания шпионить за соседями, я подозревал, что именно она стояла у истока сплетни, будто мы с Этти «тайные любовники из Барбизона». Сколько бы Мадлен ни старалась растолковать здешнему бомонду, что мы братья, малейшее проявление нежности, связывающей нас, тотчас пробуждало подозрения.
«Люди на Западе боятся телесного контакта, — повторял Этти. — Они утратили привычку проявлять привязанность и уважение к своим близким посредством любовных жестов».
Зато о нем самом этого уж никак не скажешь. Даже когда мы были подростками, ни насмешки товарищей, ни мои раздраженные упреки не могли тут ничего изменить,
«Это заложено в его культуре!» — неизменно отвечал папа, когда я злился, видя, как Этти виснет у него на шее, будто осьминог. Отцу было трудно растолковать мне, что для индуса прикосновение — знак почтительности, — впрочем, я в этом смысле был не тупее многих взрослых европейцев, которые, даже попутешествовав по Индии, не в состоянии осознать, что поведение местных жителей, которое они принимают за грубую фамильярность, имеет не только иной, но и прямо противоположный смысл…
К тому же до своих пятнадцати лет я видел отца не чаще, чем один-два раза в год, так что мои самые светлые годы протекли в пансионе, где я получил чрезвычайно суровое воспитание. Выйдя оттуда, я был крайне шокирован склонностью приемного братца то и дело меня теребить, льнуть, ластиться, и я при малейшем поводе отталкивал его с этакой мужественной свирепостью.
«Знаешь, Морган, такого рода демонстраций нежности боятся именно те мужчины, которые сомневаются в своей мужественности!» — выйдя из себя, сказал мне однажды папа, когда я при нем грубо отреагировал на ласковый жест Этти.
Помню, я тогда заперся у себя в комнате и целый вечер умирал там от стыда при мысли, что отец может подумать, будто я женоподобен или того хуже. В ту пору я мечтал попасть в элитные армейские части, отличиться как воин, сделать карьеру…
Телефонный звонок, раздавшись из кухни, заставил меня так вздрогнуть, что тарелочка, которая сушилась на верху посудной груды, спланировала вниз и, пролетев добрых два метра, приземлилась на плиту.
— На сей раз я защищаю невиновного! — провозгласил Этти.
— Алло! Да, это я. Я вас плохо слышу, говорите погро… Навабраи? — (Брат кинулся к телефону, нажат кнопку громкой связи.) — Таможенники? Аэропорт Орли? Но что вы делаете в Орли? Где отец? Как у него дела?
Навабраи Сундарайян был другом моего отца и его индийским адвокатом. Это он двадцать лет назад занимался хлопотами, связанными с необходимостью узаконить усыновление Этти.
— Я прилетел первым же самолетом, Морган, — сказал он по-английски. — Было необходимо, чтобы я…
Этти вырвал у меня из рук трубку и, задыхаясь от волнения, закричал на хинди:
— Навабраи! Где господин мой отец?
В трубке послышался стон. Потом раздались слова:
— Господин Лафет в Дели. В тюрьме…
— Вы не вправе здесь парковаться, месье: вы загораживаете доступ в аэропорт! Въезд на парковку справа, в двух метрах от вас.
Я заглушил мотор и уставился на служителя в униформе:
— Это исключительная ситуация!
— Сожалею, месье. Все автомобили, остановившиеся перед входными дверями, подлежат незамедлительной эвакуации, — назубок отбарабанил он. — Это вопрос безопасности.
— Говорю вам: это особый случай! — взорвался я. — Мы должны взять пассажира, который в настоящую минуту проходит таможенный контр…
— А я вам говорю — проезжайте, месье. Или вы предпочитаете выкупать свой автомобиль со штрафной стоянки?
Я хотел ответить резкостью, но Этти меня остановил:
— Морган, мы теряем время.
Удержав ругательство на кончике языка, я снова включил зажигание и, развернувшись так, что шины завизжали, рванул к подземному паркингу Орли, разумеется, переполненному.
Минут пятнадцать мы колесили, ища, куда бы приткнуться, потом пришлось метаться по лестницам, эскалаторам и бесконечным коридорам аэропорта в поисках прохода через таможню.
Мы раз десять спрашивали у встречных дорогу, добрых полчаса потратили, прежде чем полицейский наконец показал нам дверь нужного кабинета, в которую я застучал, безуспешно пытаясь сглотнуть застрявший в горле комок.
Дверь отворилась. Перед нами возникла молодая женщина в бело-синей униформе. Она воззрилась на нас странновато — в этом взгляде раздражения было столько же, сколько усталости.
— Да? — выдохнула она, раздосадованная тем, что в столь поздний час ее побеспокоил штатский.
— Добрый вечер, я Морган Лафет, и мне…
— Очень смешно, — перебила она и попыталась захлопнуть дверь. Но я успел просунуть туда ногу и, задетый за живое, отчеканил: