Интернете, но и для публикации в «Архиве» нужны были рекомендации ученых, в «Архиве» уже публиковавшихся. Таких знакомых было немало и у Фирман, и у Смиловича, но после суровых отповедей из журнала они, видимо, так и не решились обратиться к коллегам.
– Они были близки! – воскликнула Лайза. – Люб прекрасно себя чувствовал, но что-то между ними произошло, он Магду бросил, и она навела на него порчу. Люб заболел и…
Несколько ворон уселись на ветках и устроили конференцию с оратором и возбужденной публикой. Серый ворон разглагольствовал над головами Розенфельда и Лайзы, перепрыгивая с ветки на ветку, а десяток ворон время от времени поддакивали, не решаясь, похоже, перебить докладчика.
– Ты ведь не собираешься, – осторожно поинтересовался Розенфельд, – сама выяснять с ней отношения? Она может пожаловаться в полицию, и у тебя будут неприятности.
– Я с ней говорила.
Розенфельд напрягся.
– На кладбище, во время похорон. Сказала все, что о ней думаю.
– А она?
Вряд ли доктор Фирман стала отвечать – тем более при таких обстоятельствах.
– Ничего. Сделала вид, будто меня не существует. И взгляд у нее был такой… Все стало ясно сразу.
Вот как. Сразу, значит. Вряд ли Лайзе что-то можно доказать. Она не примет никаких объяснений, основанных на логике и проверенной информации. Ее удовлетворит только один результат любого расследования.
– Лайза, – сказал Розенфельд, перекрикивая вороний хор, скандировавший здравицы в честь докладчика, перелетевшего на другое дерево и взиравшего на своих поклонниц с видом Цезаря, удачно выступившего в Сенате. – Ты хочешь знать правду? То, что произошло на самом деле?
– Конечно!
– Тогда успокойся. Я постараюсь выяснить. Но правда может оказаться не такой, как тебе кажется.
– Правда именно такая, и ты это прекрасно понимаешь, – твердо сказала Лайза. – Других вариантов нет.
Есть, конечно. Всегда есть множество вариантов, в том числе таких, какие сначала и в голову не приходят.
– Мне плохо одной…
Лайза говорила тихо, и в вороньем гомоне Розенфельд расслышал ее слова, только склонившись к ее лицу и ощутив щекой тепло ее губ. Сейчас она скажет: «Ты бы приехал вечером ко мне…»
– Если у тебя будет время, – сказала Лайза, – приезжай вечером ко мне. Только позвони сначала. Хорошо?
Он не сказал «хорошо», но и отказать не решился. Мог сослаться на дела – так оно и было, – но слова остались не сказанными.
***
– Ничего, – признался Розенфельд. – Ноль.
– Первый раз вижу, чтобы ты признал поражение, – с удовлетворением констатировал Сильверберг.
– Ты этому очень рад, – буркнул Розенфельд.
В прихожей хлопнула дверь, в комнату вбежала Мэгги и, кивнув Розенфельду, бросилась мужу на шею, будто он вернулся из долгой и опасной командировки. Поцелуй показался Розенфельду слишком страстным, слишком изобретательным и слишком нарочитым – на публику. Публикой здесь был только он, и, значит, Мэгги в который раз продемонстрировала именно ему, как прекрасно быть замужней женщиной, точнее – как здорово иметь такую жену, как она, и ведь сто раз предлагала приятелю мужа, замечательному человеку и ученому, познакомиться с одинокими, но умными и даже в какой-то мере красивыми женщинами вовсе еще не бальзаковского возраста!
Розенфельд демонстративно вздохнул и принялся разглядывать статуэтку Магеллана на полке, где, кроме великого мореплавателя, стояли и смотрели в голубую даль невидимого из комнаты океана Христофор Колумб, Васко да Гама и неизвестно по какой причине затесавшийся в компанию первооткрывателей испанский поэт Федерико Гарсиа Лорка. Мэгги стала покупать статуэтки недавно – в супермаркете, заодно с хлебом, молоком, фруктами и овощами.
В очередной раз поняв, что изображение страстной любви не производит на Розенфельда впечатления (на мужа, кстати, тоже), Мэгги вернулась в реальность из романтического мира иллюзий.
– Будете ужинать? – будничным голосом спросила она. – Или сразу в кабинет, и – кофе?
– Ужинать! – потребовал старший инспектор голосом, каким обычно звал сержанта Уоткинса. – Чем нас сегодня угостишь, дорогая?
– Жареная утка в филадельфийском соусе, картофель фри для Марка и спагетти для тебя, дорогой.
– Видишь, – обратился Сильверберг к другу, – как хорошо Мэгги знает наши с тобой вкусы!
Ели на кухне, и Мэгги с увлечением рассказывала, как ей приглянулся Магеллан, которого она называла Амундсеном, хотя похожими у двух путешественников были только сапоги, почему-то скроенные по образцу военной формы южан времен Гражданской войны.
Мэгги прекрасно готовила, и Сильверберг называл ее самой замечательной женой на свете, чему Розенфельд был вынужден верить, поскольку, приходя в гости к другу, неизменно видел Мэгги в единственной роли – хозяйки и поварихи. Работала она в цветочном магазине на Гамильтон-роуд, о работе говорить не любила – ни о своей, ни о полицейской, – беседам мужа с гостем не мешала, и единственным ее недостатком Розенфельд считал выходившее за пределы здравого смысла желание найти ему подругу жизни. Наверно, этим грешат все замужние женщины – неженатый мужчина для них предмет беспокойства, выпадающий из тщательно созданной картины мира.
Кофе Мэгги подала в гостиную и удалилась в спальню, где что-то переставляла, чем-то шелестела и о чем-то напевала под тихие звуки телевизора, изредка перебиваемые воплями, без которых не обходился ни один сериал.
Сильверберг не хотел напоминать Розенфельду о первом в его карьере поражении, но Розенфельд заговорил сам.
– Я попросил Шелдона помочь, и он согласился съездить со мной в госпиталь и поговорить с врачами, – сказал Розенфельд. – Разумеется, в пределах, допускаемых этикой. Полицейская инспекция – все же не расследование …
– Это ты мне объясняешь? – буркнул Сильверберг. – Но хоть что-то новое ты узнал?
– Нет, в том-то и проблема. Шелдон ничего нового не узнал о болезни Смиловича, а мне не позволили копаться в его ноутбуке. Все вещи Смиловича лежат на складе и будут выданы родственникам, предъявившим права. А поскольку родственников у него нет, то через три месяца ноутбук продадут…
– Ты, – подхватил Сильверберг, – купишь его за бесценок и будешь копаться сколько угодно. Тебя такой вариант не устраивает?
– Слишком долго ждать. Если это было убийство…
– Ты веришь в сглаз? – удивился Сильверберг.
– Нет. Но мне не дает покоя письмо к Лайзе.
– Судя по тексту, – осторожно заметил Сильверберг, – можно говорить о самоубийстве. Тяжелая болезнь, хоспис, понимание, что жизнь кончается, желание избавить себя от мучений…
– У Смиловича не было доступа ни к каким