сю сторону закона. Все они теперь оказались заключены в одну душную комнату, в общее пространство застолья, забытья и похоти.
Анисья уселась между Тумановым и Ларионовым; по другую сторону от Туманова расположилась рыжеволосая и конопатая, но красивая лицом девушка. Она представилась как Анджелина (Ларионов знал ее послужной список, некогда шокировавший его: то была проститутка и воровка из Ленинграда Ангелина Добронрав, она же Джакелла Марлизон, она же Ангу Вандербилд, она же Джени Джолджоли, урожденная Евгения Акулич из Калужской области, которая в лагере сожительствовала с «администрацией»). Вторая девушка села рядом с Сафоновым и назвалась Надеждой Семеновной (Ларионов знал ее как осужденную за фарцовку краденого на московских рынках, а также за проституцию). Сам он однажды, напившись еще в начале своего пребывания в лагере, вызвал ее в свой дом и переспал с нею. Третья подсела к офицеру Нагибину, молодому еще человеку, у которого только проросли жидкие усики, и представилась Раисой (Ларионов знал, что она чистила с любовником квартиры в Сокольниках, за что и была приговорена к пяти годам исправительных работ; и работа эта заключалась в том, чтобы услаждать старших в Охре). Ларионову было смешно смотреть на этих принцесс зоны: проституток, воровок и мошенниц, охмуряющих офицеров НКВД, – было в этом что-то адское, зловещее, неизбежное и в то же время смешное и досадное.
Посреди веселья и банкета Туманов нагнулся к Ларионову, который мало ел и много пил весь вечер:
– А Анисья хороша, слов нет! Но скажи мне, Гриша, отчего ни одной «полит»?
Ларионов сказался хмурым.
– Они не любят сотрудничать, – ответил он сухо.
– Так это же должно быть еще интереснее! Плохо проводите перековку классового врага, товарищ майор, – захохотал Туманов. – А Анисья-то тебя как облизывает и обхаживает. Повезло ж тебе.
Ларионов бросил взгляд на любовницу, танцевавшую с Сафоновым. Сколько раз он видел ее такою – подвыпившей, блестящей своей яркой, кричащей красотой, соблазнительной и развратной, готовой все с ним делать ночь напролет – выполнять любые его прихоти и терпеть пьяный угар и брань, его равнодушие и скотство. Он знал ее тело – оно было красиво, совершенно и молодо, как извивалось оно в его руках и просило еще ласк. И наутро он просыпался, весь измазанный ее помадой и пропитавшийся ее запахом. И сегодня ночью она снова останется в его доме. И половица скрипнет за дверью его спальни, когда Федосья, погасив везде свет, соберется в барак, проходя мимо его комнаты, откуда будут слышны бесстыдные стоны и звуки прелюбодеяния его с Анисьей. Он будет пьян, и она будет блестеть в ночи от страсти к нему. Что ж в этом было дурного? Ведь всем от этого было хорошо. Тогда что же в этом плохого? Что? Отчего в трезвом уме Ларионов был настолько всем недоволен и его раздражало все, что он видел и слышал? Даже его любовница!
Ларионов смотрел на ноги Анисьи в новых лаковых туфлях «мэри-джейн», пока та плясала с Сафоновым, и не мог отделаться от мыслей о тех, других ногах, стоявших на плацу, особенно от ее стоптанных туфелек и старушечьих чулок, спущенных, прохудившихся и выцветших от времени и отвратительных гигиенических сложностей этапа. Ларионов теперь представлял не только ее туфли, но и этот ее страшный взгляд сквозь него. Отчего она выбрала его? Отчего не на Туманова смотрела так, не на Грязлова?! Зачем он?
Ларионов налил в стакан водки и быстро его осушил. К черту все эти мысли – напиться и забыться с Анисьей! Вот оно. Она – Александрова – пусть сидит в изоляторе, пусть узнает с первого дня, что он теперь ее хозяин, он тут – все. Ларионов налил еще. Поднося стакан к губам, он поймал на себе взгляд Федосьи, которая тут же засуетилась и начала греметь бутылками у буфета. «Что еще ей в голову взбрело?» – насторожился Ларионов. Он странным образом не мог избавиться от волнения в груди, которое охватило его сегодня на плацу. Не три, а пять дней надо ей дать в изоляторе – и точка.
Анисья смотрела на Ларионова, он же равнодушно пил, иногда мрачно поглядывая на веселящегося Туманова.
– Ты что ж, голубчик мой, совсем невесел? – Анисья подошла к Ларионову и обвила его шею руками, склоняясь близко к лицу. – Аль не люба я тебе сегодня?
Ларионов смотрел ей в декольте, туда, где вздымалась ее грудь, дыша на него жаром, точно кузнечные мехи.
– Ступай, Анисья, попляши еще. Мне надо обмолвиться словом с Тумановым, а потом разойдемся, и ты останешься, – сухо сказал он, высвобождаясь из-под ее рук.
Анисья поцеловала его в губы, грубо и страстно, не ожидая ответа.
– Ох, и люблю ж я тебя, Гриша!
Она пустилась в пляс еще порывистее и веселее, смеясь и сверкая, как подвески в ее ушах, а Ларионов неловко вытер салфеткой рот. Федосья смеялась в углу, подталкивая Вальку:
– Ай, Анисьюшка, давай, наподдай жару!
– Ой, Анисья, хмурится что-то твой хозяин, – хохотала Валька.
Федосья пихнула ее в бок.
– Молчи уж, и так сегодня гроза была, как бы чего не накликать.
– А что такого? – Валька закинула в рот лукум. – Ой, сладкий какой – страсть! Чайку бы хлебнуть.
– Григорий-то, вон, чернее тучи. Отродясь его таким не видала.
– Начальство, одно слово, – с полным ртом промолвила Валька и забрала самовар. – Пойду, что ли, еще поставлю – все не напьются начальники. А то и надрызгаются, не ровен час, да дрыхнуть изволят.
Ларионов налил себе и Туманову, который все не мог отдышаться от бойкого танца и потел, как старый морж.
– Эх, Гриша, уважил старика! Такие Минервы, понимаешь, я словно заново родился. Такие Олимпиады, понимаешь! А Анисья – красавица! Ей-богу, ты, брат, не прогадал. Как юная куропаточка. Давай завтра баньку натопим, а после тронемся. Не могу уехать от тебя, не попарившись. Заодно и грехи смоем, Гриша!
– Отчего ж не затопить. Дело есть у меня к тебе, Андрей Михалыч, – сказал Ларионов, доливая в стакан себе и Туманову.
– Ой, до дела ли нам сейчас, с Минервами-то?..
– Дело такое, что не требует отлагательства.
– Ну, говори, коли припекло.
– Андрей Михалыч, мне нужны лекарства для больницы. В «мамкином» отделении тоже нет медикаментов, а женщины рожают в год по двадцать. Носить им тут трудно, а рожают – кто приезжает в положении, а кто и тут тяжелеет. Сложно очень обустроить детские покои. С той зимы уже три младенца умерло. Помоги чем можешь.
Туманов молчал, медленно оглядывая Ларионова.
– Гриша, говорю я тебе, что ты не меняешься. Все