и Марине разрешалось устраивать в комнате, где жили Маринина мама, бабушка и дочь Лена. Когда мы пришли, стол с яствами уже был придвинут к стене, около него толпились знакомые лица. Сигаретный дым застилал глаза, под стенания аргентинского танго — даже в молодости мы были вызывающе старомодны — в центре покачивалось несколько пар.
Я не сразу заметила «новое жемчужное зерно». Но уж когда заметила, не могла отвести от него глаз. Он полусидел одним боком на письменном столе и разговаривал с Володей Марамзиным, который тогда уже был заметным писателем. На вид «зерну» было лет двадцать пять (оказалось, что двадцать шесть), и он был невероятно хорош собой. Брюнет, подстрижен под бобрик, с крупными, правильными чертами лица, мужественно очерченным ртом и трагическими восточными глазами. На нем были джинсы, клетчатая рубаха и рыжий потертый пиджак (то есть он был одет почти так же, как был одет Бродский, когда я впервые увидела его в 1958 году, за девять лет до описываемых здесь событий).
О господи! Где же я видела эту неаполитанскую наружность? Я определенно встречала этого человека, такую внешность забыть невозможно…
Вот он встал, оказавшись на голову выше всех гостей, похлопал себя по карманам, извлек пачку смертоносных сигарет «Прима» и чиркнул спичкой, лелея огонь в лодочке из ладоней. И я вспомнила…
Весна. Залитый солнцем Невский проспект, толпа, сплошной рекой текущая мимо Пассажа, тающие сосульки посылают с крыш за воротник ледяные капли, смуглые мальчишки протягивают веточки мимозы. Близится Восьмое марта. Внезапно в толпе образуется вакуум, и в нем я вижу молодого гиганта с девушкой. Оба в коричневых пальто нараспашку, оба коротко стриженые брюнеты, черноглазы, чернобровы, румяны, ослепительны. Они неторопливо шествуют, держась за руки — непринужденные, раскованные, занятые исключительно друг другом. Они знают, что ими любуются, но как бы никого вокруг не замечают, отделенные от остального мира магнитным полем своего совершенства. Они хозяева жизни. И кажется, что этот первый весенний день принадлежит только им, только для них светит солнце и звенят сосульки, и только им протягивают мальчишки веточки мимозы.
«Если мы захотим похвастаться перед инопланетянами совершенством Homo sapiens, мы должны послать в космос именно эту пару, — подумала я. — Ну уж, если не в космос, так в Голливуд. Черт знает как хороши».
Они прошли мимо, а я смотрела им вслед, пока они не скрылись из виду. Сперва она, а его стриженый круглый затылок был виден даже у Аничкова моста.
— По-моему, я не знаком ни с одной из вас, — сказал Сергей, протягивая руку сперва Эльжбете, потом мне. — Довлатов моя фамилия.
Я тоже назвалась.
— Люда Штерн… Люда Штерн, — пробормотал Довлатов. — Что вы пишете, стихи или прозу?
В тот период его жизни, впрочем, как и во все последующие, человечество в глазах Довлатова делилось на Тех, Кто Пишет, и остальных…
— Ничего не пишу. Я инженер-геолог и занимаюсь слабыми грунтами, точнее суглинками и глинами. А Эльжбета — специалист по скальным породам.
— И где же вы этими глинами занимаетесь?
— В Ленинградском университете.
— Как же, знаю, я там бывал. Меня выгнали с третьего курса филфака.
— За что вас выгнали?
— Точно не помню, но наверняка не за глины… Кажется за то, что недостаточно свободно говорил по-фински и провалил немецкий. Как странно, что вы ничего не пишете… У вас обеих довольно интеллигентные лица…
— Извините, что я вас разочаровала.
— Нет, серьезно, зачем вам глина? Это же просто грязь. Допустим, я, пьяный, свалился в канаву и вымазал брюки в том, что вы называете глиной. Затем они высыхают, и я стряхиваю эту глину рукой или щеткой. На химчистку, как правило, нет денег. А вы что с глиной делаете?
В тот период моей жизни я училась в аспирантуре геологического факультета, писала диссертацию на тему «Состав, микроструктура и свойства глинистых пород», и именно это занятие на данном этапе считала самым значительным в жизни. Ну, может, и не самым значительным, но достаточно важным, чтобы не терпеть насмешек.
— От человека с такой неаполитанской наружностью неудивительно услышать подобную пошлость, — прошипела я и увлекла Эльжбету к другим гостям. Но она заныла, что устала, плохо понимает по-русски, потерялась в чужой компании и хочет домой, в гостиницу. Пришлось проводить ее до Пяти углов и посадить в троллейбус. Когда я снова позвонила в ефимовскую квартиру, дверь мне открыл Толя Найман.
— Тут Довлатов тебя разыскивает. Он утверждает, что тебя обидел.
Увидев меня, Сережа закричал на всю комнату:
— Как вы могли уйти, не выслушав моих извинений? Я терпеть не могу производить плохое впечатление. Но вы тоже хороши — «с такой неаполитанской наружностью». Я ненавижу, когда комментируют мою наружность. А те, кто ею восхищаются, раз и навсегда становятся моими врагами.
— Кто это восхищается вашей наружностью?
— Обидеть, Люда, меня легко, понять меня невозможно.
— Эту фразу я уже много раз слышала от Наймана.
— Она точно описывает мой внутренний мир.
— Кажется, вы собирались извиниться. Или я ослышалась?
— Прошу прощения за непочтение к глинам, как к представителям слабых грунтов. Я искуплю это почтительностью к вам, как к представителю слабого пола. О господи, и чего это меня сегодня заносит?
— Только сегодня?
— Не грубите… Скажите лучше, вы замужем?
— Очень даже.
— И где же ваш муж?
— В командировке, в Красноярске… А вы женаты?
— Еще как… И не раз.
— И где же ваша жена?
— Первая — понятия не имею. А вторая — дома. Укладывает спать нашу дочь.
— Наверно, я вас с женой видела на Невском несколько лет назад. Стриженная под мальчика, яркая, красивая, с веселым и дерзким взглядом.
— Это была Асетрина, моя первая жена. Теперь я женат на Лене. Она еще красивее, с загадочным древним ликом, как сказала бы Ахматова. А кто вас сегодня провожает домой?
— Пока не знаю.
— Тогда на это претендую я. Постараюсь не напиться и произвести впечатление приличного человека.
Мы вышли от Ефимовых около двух часов ночи. Было холодно и ветрено, моросил дождь. Автобусы и троллейбусы закончили рабочий день, такси в поле зрения не попадались. Довлатов поднял воротник и глубоко засунул руки в карманы. Мы молча пересекли Загородный проспект и оказались на улице Рубинштейна.
— Оцените мое джентльменство, — сказал Довлатов, показывая на дом № 23. — Я здесь живу,