«уроков» вроде выноса параши, мытья коридоров и прочих надзирательских и кухонных нарядов. Все это делали за них уголовные арестанты из шпанки – тюремной массы, нещадно эксплуатируемой и администрацией, и иванами, и их прихвостнями. Подобное «разделение обязанностей» порой до предела накаляло обстановку в тюрьме, обычным же состоянием отношений между уголовными и политическими был своего рода «вооруженный нейтралитет» и нескрываемое презрение одних другими.
Опасаясь стычек и драк, тюремщики даже время прогулок уголовников и политических «разводили», однако совершенно избежать контактов, понятное дело, было невозможно. Занаряженные уголовные арестанты регулярно выносили из камеры политических «парашу», доставляли им в положенное время баланду. Была у уголовных и политических и возможность общения через окна камер.
Существовал у уголовников и один жгучий предмет зависти к своим привилегированным «соседям». Каким-то непонятным образом эти политические всегда умудрялись очень скоро получать с воли новости о последних событиях, и уголовники частенько, забыв о распрях, просили поделиться с ними горячими, с пылу с жару, слухами. Так вышло и на сей раз.
Майданщик из четвертой, самой большой камеры Псковской пересылки, политикой и событиями на воле интересовался мало. Ему вполне хватало собственных торговых забот в камерах тюрьмы, выколачивания долгов и обеспечения картежников картами, свечами и денежными займами для игры. Худой и жилистый татарин Ахметка, откупивший себе майдан, должен был, по тюремному «уставу», обеспечивать и уборку в камерах. Его-то и подозвал к себе сразу после молитвы один из местных иванов по кличке Филя.
– Слышь, Ахметка, ты отправь-ка сегодня к «политике» за «прасковьей федоровной» кого посмышленей, – приказал Филя. – Пусть разнюхают, что там, в Питере, случилось?
Немногословный Ахметка молча поклонился.
– И с вертухаем уговорись, чтобы не шибко торопил нынче говноносов, – наставлял Филя.
Через полчаса «делегация золотарей» вернулась в уголовную камеру. Сгрудившись вокруг филькиных нар, где ради такого случая даже карточная игра прекратилась, арестанты четвертой камеры жадно внимали гордым от выполненного поручения гонцам.
Те доложили, что исполнили все, что им было приказано: поднимая тяжелую «парашу», чуть наклонили одну из продетых в ручки жердей и расплескали «ароматное» содержимое у порога. Политические подняли было шум, но, увидев усердие «золотарей», готовых навести чистоту, успокоились. И подробно рассказали о последних событиях в царском дворце. Оказывается, что один из политических давно уже по «липовой» протекции поступил плотником в Зимний. И потихоньку таскал туда динамит, благо охрана дворца обыскивала всяк входящих спустя рукава. Натаскав достаточное количество динамита, подпольщик-революционер зажег огневой шнур, запер дверь и благополучно из Зимнего скрылся.
Однако расчеты бомбистов не оправдались. Во-первых, царь к назначенному времени в столовую опоздал. А, во-вторых, даже если бы и оказался в нужное время в столовой, то вряд ли бы пострадал: толстые стены дворца и расположенное между динамитной закладкой и царской столовой помещение для охраны уменьшили силу взрыва.
– Но «политики» не унывают, – закончил рассказ гонец. – Все одно, говорят, кровопийцу-царя убьем! Не нынче, так завтра.
– Душегубы они и есть самые настоящие, – отреагировал Филька, в обиходе никак в избытке монархизма и верноподданических настроениях не замеченный. – Нас душегубами кличут, в рудниках горбатиться заставляют – а они, вишь, благородные! Их не тронь! Политика ср…ая! Всё у вас?
Как оказалось, не всё. Как удалось узнать гонцам, в камере политических произошла «буза», и на имя начальника тюрьмы поступило прошение с требованием убрать из камеры чуждого их духу «политических ренегата». И что не сегодня-завтра этого «ренегата», скорее всего, переведут в камеру к уголовникам. Скорее всего, что сюда, в четвертый нумер.
В скудной событиями тюремной жизни и ловля блох – развлечение. Тут же, узнав о будущем пополнении, арестанты порадовались предстоящему развлечению. Кто предвкушал радостные минуты, когда можно будет без опаски и с полной поддержкой камеры вволю поиздеваться над тем, кто еще вчера «крутил нос» и кичился привилегированным положением политического. Кто откровенно радовался расколу в третьей камере, кто клятвенно утверждал, что вскорости уголовных и политических в тюрьмах перестанут разделять и восстановят, таким образом, «божью справедливость».
Ландсберг, проводивший почти все время за чтением на нарах, занавешенных, наподобие алькова, двумя тряпицами, невольно прислушивался к разговорам. Свое убежище он покидал только на время прогулок да по утрам, когда около часа упорно, до изнеможения занимался физкультурными упражнениями.
Его никто не трогал, и в душу к нему никто тоже не лез. Иваны, наслышанные о скорой и беспощадной расправе Ландсберга с матерыми каторжниками в Литовском тюремном замке, поглядывали в его сторону с почтением и опаской. Барин почти не вмешивался в жизнь камеры, не участвовал ни в картежной игре, ни в частых распрях, неизбежных в каждой тюрьме. Единственное, что могло вывести его из себя – жестокая тюремная «игра» с новичками, забитыми и недалекими, как правило, деревенскими мужичками. В этих случаях он брал слабых под свою защиту и негромко, но веско заявлял об этом.
С Барином не спорили. И, чтобы не терять авторитета перед шпанкой, иваны, по молчаливому уговору, старались не трогать тех, кто попал или, по их разумению, мог попасть под защиту Барина.
– Гонят-то, слышь, от себя политические офицерика старого! – меж тем рассказывал гонец. – Офицерик-то этот к бомбистам вообще никаким боком, как говорится. Никакой он не революционер, боже упаси! Сынок его под агитацию политики попал, гимназист. Отец-то и не знал ничего поначалу. А тот в кружок какой-то вступил, а когда ему смутьяны голову совсем задурили, то и вовсе из дому ушел. Потом, говорят, у бомбистов с жандармами стычка случилась на Васильевском острове. Пальба началась, ну, парнишка под пули и попал. Дружки потом и обсказали евонным родителям, что убил его какой-то жандармский начальник. Отец тогда взял свой револьвер, пошел и жандарма того пристрелил, за сына своего единственного. Вот и попал к политическим, двадцать пять лет каторги получил. Политические, слышь, его вроде как под свою опеку взяли – как отца героя, погибшего за свободу. А тот им от ворот поворот: я, грит, всегда был верным слугой и опорой царю, и мне с вами, мерзавцами, не по пути! Мало, грит, что вы на царя-батюшку злоумышляете, так еще и сына единственного с толку сбили, голову ему заморочили своими идеями, под пулю подставили. Ну, офицерика все равно к политическим сунули, поскольку судили по политической статье. Но своим он там все равно не стал. Спорил, шумел, в голодовках ихних участия не принимал.
– Ладно, – важно кивнул головой Филя. – Поглядим, что еще за офицер такой! Какой обчеству навар, какая польза от него будет – поглядим!
Обчество радостно загоготало, предвкушая новое развлечение.
– Слышь, Филя, мне свояк про