в Сучаву и там еще раз исповедоваться. Снова я застал старого добродушного монаха в исповедальне. Он выслушал мой рассказ терпеливо, подумал и сказал:
— Сынок, даю тебе разгрешение, хоть, ей-богу, и сам не знаю за что. Не причиняю тебе никакого покаяния, потому что ты сам наложил на себя более тяжкое страдание, чем я мог бы наложить. Иди с миром!
Да, в том, собственно, была и штука! Я ушел, но мира так и не мог найти. Реже, чем раньше, но все же время от времени показывался мне во сне тот парень у Ясенова. Никогда я не слышал от него ни слова, никогда не видел дружелюбного выражения на его лице. И это наводило меня на мысль, что мой грех еще не искуплен, что душа утопленника еще не успокоилась и показывается мне во сне только потому, что ищет во мне какой-нибудь вины.
А когда две недели назад я плыл плотом в Вижницу и проходил мимо Ясенова, то увидел знак. На том месте, где когда-то, сорок лет назад, мальчишка с моего плота бросился в воду, я увидел, как из грязно-желтой воды высунулась снежно-белая детская рука. Морозом ударило меня, я вытаращил глаза, и гляди, рука снова выныривает из воды, как молния из облака, и будто судорожно хватается за что-то — точно как тонущий в воде. Раз, второй, третий высовывалась так и снова исчезала в воде. Еще раз вынырнула и ухватилась за конец моего руля. Я услышал отчетливо, как дернула очень сильно, но в ближайшей волне сползла медленно со скользкой доски и исчезла в воде. Я стоял как окаменевший. Что-то саднило на самом дне моей души, но больше не было ничего, ни ужаса, ни грусти. Я бессмысленно вертел рулем и ни о чем не мог думать. Когда мы прибыли в Вижницу и я сошел с плота на сухую землю, почувствовал я в себе ту уверенность, что это было мое последнее плавание по Черемошу, что мальчик зовет меня к себе.
И теперь он показывается мне каждую ночь во сне, и все улыбается мне ужасной улыбкой, и не говорит ни слова, и машет снежно-белой рукой. И потому не могу умереть, потому что его душа еще не успокоилась и потому не допускает и мою душу к покою.
Микола умолк и тяжело вздохнул. И соседи молчали; никто не знал, что ему посоветовать. Вдруг прояснился какой-то свет на лице Юры.
— Слушай, Микола, — сказал он, — а что, если это был ненастоящий мальчик?
— А это как?
— А что если это было только какое-то наваждение, призрак?
— Что ты говоришь? В ясный день? Перед лицом праведного солнца?
— Да я не говорю, что это был злой дух, Господи заступи! Нет, Микола!
— Но почему бы воспоминание о нем так долго мучило меня?
— Ха, Микола, человек никогда не может знать, что хорошо для его души. Да и вообще, добро и зло… Не можем знать, когда что-то делаем, что на добро нам, что на зло. Мы только свою волю знаем: хочу сделать хорошо или хочу плохо. Это так, это нам совесть. Но что вокруг нас, Микола, об этом никогда не можем быть уверены. Что-то кажется нам бедой, а оно может быть для нас большим добром. Или же наоборот…
— Это правда, Юра! Но все-таки я не понимаю, что это за наваждение могло быть, если это не был настоящий мальчишка из тела и кости.
— Слушай, Микола, я расскажу тебе маленькую историю, которая случилась со мной самим, когда я еще был совсем мал. Может, мне тогда было восемь, может, десять лет. Однажды — а то был жаркий, паркий летний день — захотелось мне и еще нескольким соседским ребятам, жившим там вверху, искупаться в Черемоше. С нашей вершины к Черемошу неблизко, но нам, детям, это было безразлично. Ноги на плечи и бегом в долину! Сбежали мы с горы, сбежали со второй, вот уже и река недалеко. Еще только через поваленное дерево перепрыгнуть, потом небольшой лазок, потом еще дерево, потом ров, потом дорога, еще через одно поваленное дерево, соскочил с крутого бережка на гальку, и вот тебе и чистый, шумный Черемош. Мои товарищи бежали впереди, скакали, как козы, через поваленные деревья и смеялись надо мной, что я остался позади. Знаете, как это кричат дети:
— Гади, гади! Черт позади!
А я бегу за ними и кричу:
— Вереди, вереди, черт впереди!
И так мне как-то горько, завидно сделалось, что я собрал всю свою силу, разогнался и прыгнул. Но как-то попал не на хорошее место, потому что за повалившимся деревом кто-то бросил сухую ветку терновую, и я именно на нее наскочил босой ногой, и здоровенный терновый шип вбился мне в пятку, как заноза.
— Ой-ой-ой! — вскрикнул я от боли.
— Ха-ха-ха!.. — засмеялись мои товарищи и побежали дальше, крича: — А мы быстрее! А мы быстрее!
Я закусил зубы, меня словно печет что-то, чтобы сравняться с ними; дернулся бежать за ними вдогонку, но не смог сделать и двух шагов, потому что услышал от шипа такую боль в ноге, что мне сердце сжало, как клещами. Я должен был сейчас же присесть на тропинке и осмотреть изуродованную ногу. Шип забился глубоко в пятку; отломившись от сухой ветки, погрузился по самую кожу, так что ногтями не за что было ухватить, чтобы вытащить. Я должен был прежде всего намазать пяту слюной, размягчить ее и обмыть, а потом вытащить шпильку, которую для таких приключений я носил всегда при себе воткнутую за пазухой рубашки, должен был ею хорошо раздолбать то место в пятке, где засадился шип, должен был разбередить кожу, пока шип не начал двигаться и я, покачивая его, не достал его настолько вверх, что мог захватить его тупой конец ногтями и вытащить его из пятки. Ну, для меня это не была никакая не странность, а все-таки это заняло несколько минут. Между тем мои товарищи добежали до реки, сбросили с себя одежду и с радостным криком и визгом попрыгали в чистую, неглубокую воду. Я еще сидел на тропинке и долбил свою пятку и с завистью слышал их радостные голоса, слышал, как они в воде хлестались и били ногами или с гиканьем обрызгивали самих себя. Но едва я встал и пустился бежать к ним, услышал я издалека какие-то тревожные окрики. Кто-то на дороге, довольно далеко от купальщиков, кричал изо всех сил:
— Дети, прочь из воды! Дети, прочь из