– он вводит их в ткань своего поведения, своей лексики, своей идейной программы.
В качестве характерного образца этой тактики можно назвать интервью с Ларионовым и Зданевичем в журнале «Театр в карикатурах», скорее всего, подготовленное к печати самим Зданевичем:
«– Вы футуристы?
– Да, мы футуристы.
– Вы отрицаете футуризм?
– Да, мы отрицаем футуризм, пусть он исчезнет с лица земли!
– Но вы противоречите сами себе?
– Да, наша задача противоречить самим себе.
– Вы шарлатаны?
– Да, мы шарлатаны.
– Вы бездарны?
– Да, мы бездарны.
– С вами нельзя говорить?
– Да, наконец…
– Но ваши пожелания на год?
– Быть верными самим себе»[40].
Этот текст впоследствии получил название «Да-манифеста» и вместе со статьёй «Почему мы раскрашиваемся?» (также обретшей статус манифеста и своеобразного credo) стал воплощением анархистского бунтарства Ларионова и Зданевича.
Весной 1914 г. Зданевич вновь выступает с докладом о творчестве Гончаровой в связи с её выставкой уже в Петербурге, в Художественном бюро Н.Е. Добычиной, но на этот раз переносит акцент на противопоставление всёчества футуризму – изобретая для этого яркую и остроумную форму: «Кинематографическим фирмам я могу предложить занятный сценарий». В конце этого «занятного сценария», в котором действуют и соратники, «подлинные бунтари» (Гончарова, Ларионов), и противники, «шайка тёмных личностей» (братья Бурлюки, Маяковский), и «отставной военный фармацевт» (лейб-медик Н.П. Кульбин), футуризм ждала «отвратительная, бесславная смерть»[41].
После того как пропаганда всёчества была перенесена в Петербург, деятельность Зданевича свелась в основном к стычкам со всеми левыми петербургскими группировками подряд. В газетах сохранились об этом откровенные свидетельства:
«Футуристы разбились на мелкие группы и кружки и деятельно предаются взаимному оплёвыванию.
Каждый кружок старается занять доминирующее положение. Провозглашаются новые программы, выпускаются манифесты, которые назавтра же лопаются, как мыльные пузыри.
Петербургские футуристы не желают признавать московских.
Московские “всёки” издеваются над петербуржцами.
В Петербурге некий доктор Кульбин пытается объединить различные умирающие направления и объявляет себя вождём футуризма.
При этом доктор Кульбин действует без разбора, и под знаменем нового “академического” футуризма оказываются и эгофутуристы, и Гилейцы, и “Мезонин поэзии”, и никогда о футуризме не помышлявшие акмеисты.
Последние стараются протестовать, но им зажимают рот и не дают говорить.
На эту группу набрасываются “всёки” со Зданевичем и Ларионовым во главе.
На лекциях и вечерах футуристического свойства “всёки” и акмеисты изощряются в поношении друг друга.
– Вы украли ручку от двери футуризма!
– А вы – отрыжка декадентства!
– Мы первые провозгласили футуризм!
– Нет, первым футуристом был Бальмонт!
– Врёте вы, – футуристом был уже Тредьяковский!
– Бурлюк туп, как сельский учитель!
– Игорь Северянин – фальсифицированный мармелад!..
Когда объединённые Кульбиным вздумали избрать короля стихов, Зданевич и Ле-Дантю набросились на них:
– Это ещё что за мещанство! Попробуйте только, – мы вас кислым молоком обольём!
Эта “угроза” подействовала, и мысль об избрании короля была оставлена»[42].
Идеи и положения всёчества варьировались в ряде манифестов, дошедших до нас в черновиках и публикуемых в настоящем издании. Наиболее любопытным из них является «Поэтический манифест всёчества», или «Многовая поэзия», в котором опять-таки остроумный и не лишённый оригинальности приём («Поэзия должна уметь говорить обо всём сразу, не дробить переживания, выстраивая мысли в ряд у рта, заставляя дожидаться очереди»[43]) остался лишь заявкой, не получившей какой-либо значительной реализации в действительной поэтической практике. Причины, впрочем, в данном случае могли быть чисто техническими: при всём своём взрывном темпераменте Зданевич вряд ли был способен в одиночку воспроизвести на эстраде «сложенные многослепленные слова» и «складывать их в многосмысленные аккорды»[44]… Кроме того, он, видимо, ещё не придумал, каким образом можно воспроизводить оркестровую поэзию на бумаге, а предлагаемые им варианты нового письма оставались совершенно нечитаемыми для кого-либо, кроме их создателя. Тем не менее Зданевич продолжал не просто отстаивать позиции всёчества в течение всего сезона 1913–1914 гг., но и постоянно возвращаться к попыткам – уже очевидно безнадёжным! – противопоставления его футуризму.
Совершенно очевидно, что когда Зданевич хоронил футуризм, им двигала идея превзойти последний в той сфере, в которой он и утвердился по преимуществу на российской почве, – в сфере влияния на общественное сознание – однако попытка эта заранее могла считаться обречённой. Всёчеству никогда не суждено было занять то место, которое в российской художественной жизни отводилось футуризму, – уже хотя бы потому, что футуризм воспринимался, вне зависимости от его теоретической программы, главным образом как общее протестное состояние и потому был вездесущ. Зданевич же предлагал всёчество прежде всего как теоретическую концепцию современного искусства, в какой-то мере предварявшую возникший чуть не семь десятилетий спустя постмодернизм – концепцию остроумную, с хорошей примесью лукавства и иронии, претендующую – якобы всерьёз! – на всеохватность и универсальность, но получившую признание практически лишь в узком кругу самих же всёков.
Очередная вспышка гонения на футуризм со стороны Зданевича и декларативного с ним разрыва была связана с приездом в Россию Маринетти[45]. Это, собственно, дало Зданевичу повод ещё раз провести демаркационную линию между футуризмом как явлением и понятием, борьба с которым оказывалась бесплодной, и футуризмом, который он отныне именовал не иначе как «маринеттизм». В письме Гончаровой, комментируя её фразу о том, что «всякая новая, <до сих пор> не существовавшая форма живописи, приносимая в жизнь, является истинным футуризмом», и в этом смысле и симультанизм, синхронизм, и лучизм – «футуристические формы», Зданевич сетовал: «А раз так, то футуризм в Вашем смысле требует отрицания футуризма Маринетти, что и делается, но зачем тогда лишний раз упоминать слово футуризм? – и продолжал: – Есть что-то жалкое и противное в приезде Маринетти в Москву»[46].
Но никакие яростные и запальчивые нападки на футуризм, Маринетти и «маринеттизм» не меняют того факта, что сам Зданевич в своих выступлениях использует всё ту же футуристическую стилистику, футуристическую риторику, футуристическую образность и патетику. Его доклады в «Бродячей собаке» весной 1914 г. строятся на всё тех же основах дерзости, бунта и эпатажа. Изменения, внесённые в концепцию, теоретическую программу и стратегию, не могли повлиять на характер и форму его выступлений, – это уже было заложено в его натуре, этого требовал исторический момент.
Однако доклады в «Бродячей собаке» дают нам представление о том, что Зданевичу становятся тесными рамки рассуждений исключительно об искусстве – его преобразовательная энергия переносится в область жизнеустройства (к чему, конечно, он тяготел и раньше). Он явно ощущает себя демиургом, создавая в своих речах иную действительность, фантасмагорическую и отчасти лубочную, с примесью наивной патетики немого кинематографа, в которой даже реальные люди, более того, его старшие товарищи, Ларионов и Гончарова, становятся чуть ли не марионетками в его