Не было в нихНи ума, ни чувства,Ни крови, ни голоса,Ни живого румянца[12].Этих двоих боги вызвали к жизни. Один вдохнул в них разум, Хёнир чувства, а Локи огненный погнал по жилам кровь и согрел щеки румянцем. Так три бога-убийцы превратились в подателей жизни – конечно, если считать, что Вили и Ве, бесследно пропавшие из этой истории, превратились в Хёнира и Локи. Так думала девочка, давно подметившая, что в сказках и мифах действует Закон трех. У христиан был сердитый дед, хороший человек, которого убили, и белый голубь. Здесь – Один-творец и двое других тоже творцы, чтобы получилось три.
Девочка любила воображать этих новых людей: кожа у них была гладкая, как молоденькая кора, глаза яркие, как сторожкие птицы. Они медленно и удивленно двигали пальцами, расправляли мышцы, словно цыплята или змейки, только пробившие скорлупу. Они, спотыкаясь, учились ходить. Вот впервые разомкнули губы и улыбнулись друг другу. Они ничего еще не ели, эти двое, они совсем недавно были мертвой древесной плотью, но во рту у них полно было крепких, белых зубов, и с каждой стороны выдавались хищные клыки мясоедов. Так сказывается в человеке волк.
Что было дальше с Аском и Эмблой, какие ждали их беды и радости, неизвестно. Как многое в моем рассказе, они возникают на краткое время, а потом истаивают, растворяются снова в бездонной темноте. Один – другое дело, Один бог, творец людей и двигатель повествования. И Локи тоже, если это Локи был в тот день третьим. Девочке хотелось, чтобы это был он: так крепче сцеплялись звенья истории.
Тоненькая девочка в любую погоду шагала через свой луг, и ранец с книгами, перьями и привешенным сбоку противогазом был словно ноша Пилигрима – тот так же шел лугами, сверяясь со своей Книгой. Всю дорогу она крепко думала о том, что значит верить. Она не верила в истории из «Асгарда и богов», но они дымом вились в ее голове, тёмно гудели, как пчелы в улье. В школе, читая греческие мифы, она говорила себе: вот, были люди, которые верили в этих капризных и вздорных богов. Но для нее самой эти мифы равнялись обычным сказкам. Кот в сапогах, Баба Яга, брауни[13], опасные и глупые лепреконы и фэйри, нимфы, дриады, гидры, крылатый белый конь Пегас – все они таили для ума то особое удовольствие, что возникает, когда небыль на краткое время становится правдивей были. Но не эти истории жили у девочки внутри, и сама она жила не ими.
У церкви была ограда с деревянной калиткой, почти такой же, как в книге у Беньяна, только без каменной арки наверху с надписью: «Стучите, и отворят вам»[14]. Мелкими шажками девочка проходила в нее и спешила через внутренний дворик. В церкви снимала ранец с противогазом и взваливала на плечи иное бремя: требовалось поверить в то, во что она не могла и не хотела верить. Настолько не хотела, что чувствовала это в каждой полости своего тела: в непросто дышащих легких[15], в костяной камере позади глаз. Беньян приискал бы ей за это какое-нибудь жуткое наказание, какой-нибудь котел с кипящим жиром или когтистого демона, что унес бы ее невесть куда.
Викарий кротко и ласково говорил о кротком и ласковом Иисусе. Девочке казалось, что невежливо с ее стороны не верить викарию.
В каменной церкви было очень чисто, пахло полиролью для дерева и латуни. Там жил английский язык. «Отец всемогущий и всемилостивый, мы отошли от путей твоих, как заблудшие овцы. Мы предались без меры вымыслам и желаниям сердец наших. Мы преступили святые законы твои. Мы не совершили должного и недолжное совершали. Мы больны. Господи, смилуйся над нами, жалкими грешниками. Пощади тех, кто кается в грехах своих»[16]. Эту молитву девочка знала наизусть и даже иногда декламировала ее, идя через луг. Она нажимала на отдельные слова, чтобы слышней был ритм, и воображала, как заблудшие овцы озираясь бродят по серому полю. Но символ веры она произнести не могла. Девочка не верила ни в Отца, ни в Сына, ни в Святого духа. Стоило начать говорить, и ей казалось, что она – злая сестра из сказки, у которой во рту и в горле елозят мерзкие жабы.
Девочка торопилась в школу, а потом неспешно брела обратно, растягивая послеполуденную пору. В церкви и в школе они пели:
Лютики нам золото, дягиль серебро.И в лесу, и в поле не сочтешь даров.Веселей алмазов искрится роса,Бирюзы захочешь – глянь на небеса[17].
Ей нравилось подмечать, узнавать, давать имена. «Наперстянка» – потому что цветы похожи на наперстки, открыла она, и приятная щекотка пробежала по позвонкам. А вот лютик неясен: что же лютого в этой маслянистой золотой чашечке? И вездесущие одуванчики, сперва свирепо-желтые, с зубчатыми листьями, потом белые: дунешь, и полетят пушинки-шерстинки с черными семенами, похожими на головастиков, спящих до поры в полупрозрачных облачках икринок. Весной весь луг покрывался баранчиками. У живых изгородей, где под сенью ясеней спутаны были ветки боярышника, расцветали бледные первоцветы и фиалки разных цветов, от густо-пурпурного до белого с лиловатым оттенком. Мама сказала девочке, что в английском языке слово «одуванчик» – «dandelion» – происходит от французского «dent-de-lion», «львиный зуб». Мама любила слова. Мир цвел ими: куколицей и мать-и-мачехой, мышиным горошком и гадючьим гиацинтом. Вот незабудка, а рядом – разбитое сердце. Вот заплелась в изгородь ядовитая красавка, иначе: бешеная вишня. Воловик и бутень, волдырник и чистотел, медвежьи ушки и кукушкины слезки. Сердечник – от нервных судорог, кровохлебку хорошо к ранкам прикладывать. А журавельник еще называют грабельки. Девочка следила, как они выходят из земли: куртинками проглядывают тут и там на лугу или поодиночке прячутся во рвах, льнут к камням.