и не смог, отправились к речушке, что находилась верстах десяти от лагеря. Река была достаточно холодна, дабы суметь спустить излишек заячьей крови7 бродившей в нас, но кроме стыда, снедавшего после довольно долго, мы запомнили на всю жизнь… то чувство всесилия и беззаботности, которое питает человечество в пору его взросления и невольно простирается на вечность.
И несмотря на то, что мы повели себя не как учёные мужи на полевых работах, а как воспылавшие к одному предмету юнцы, смущение и замешательство, с коим шёл под руку тот день, кажется теперь одним из тех, которые, как скоро не пролетал бы, остаются с человеком навсегда.
А долго ли то «навсегда» или коротко… Не короче жизни, по-крайней мере, или чуть длиннее, иногда…
Ужин седьмого ноября…
Застолье после демонстрации седьмого ноября… Это вам не банальный семейный ужин после долгой прогулки в выходной день, хотя и в нём немало приятности. То трапеза, когда нехитрый винегрет и сытые хлебным мякишем биточки с мятым картофелем лишь малая уступка физиологии, для подкрепления сил после марша под знамёнами родной страны. Не хотелось расставаться, понимаете ли, друг с другом, рушить чувство единения с миром, с гражданами той необъятной страны, где все равны и горе, и в радости…
Приятный детскому уху скрип воздушных шариков, запах согретого рукой деревянного древка маленького флажка, на котором, также, как и на большом, что несут, упершись в плечо, старшие товарищи, — звезда и скрещенные в нерушимом единстве молот и серп. Совсем рядом, из соседней нестройной, но дружной колонны демонстрантов, запевают «Там вдали за рекой…»8, и ты подхватываешь песню звонким от волнения голосом, но замолкаешь, смутившись вдруг, и тут же слышишь, протестующее многоголосие: «Пой же, не останавливайся! Чего ты! У тебя хорошо получается!»
И с лицом краснее знамени, продолжаешь петь, и чувствуешь, как смыкаются подле людские воды, приникают всё ближе. И от этой, набирающей силу волны, хочется смеяться и плакать.
Так — каждый раз, в каждое седьмое ноября.
Становясь старше, ты говоришь родителям, что пойдёшь на демонстрацию с друзьями, хотя в самом деле — шагаешь совершенно один, ибо жаждешь ощутить это непередаваемое чувство единства вновь. В любом из людских потоков тебя встречают по-родственному, — с улыбкой протягивают цветок гвоздики или просят разрешения приколоть выпущенный специально к этому дню значок, на котором непременный маленький красный бант, отблеском пламени всё тех же знамён, что пылают над городом, стекаются лавой по улицам к главной площади страны. Она не только в Москве. Она — везде, в прямом смысле этого слова.
С трибуны раздаётся «Слава советским труженикам!», и люди, отзываясь сердечным «Ура!» нисколько не лукавят, они именно таковы, ведь это их руками строится страна, её заводы и города, их жизнями заплачено за мирное небо над головой.
А когда остаются позади приветствия, обращённые ко всем, как к тебе лично, пусть они ещё не заработаны, но сказаны, имея в виду будущую честную жизнь, ты идёшь, и рукой, с зажатым в ней красным флагом, прижимаешь к груди воздушный шарик. Ноги гудят непомерно, а привязанный к древку шарик рвётся из рук, торопит, дабы тебе успеть на тот самый ранний ужин седьмого ноября. Без тебя не начнут. Дождутся.
Там собирались все те, с кем теперь ты можешь поговорить только мысленно, и задавая свои бесконечные вопросы, прислушиваешься к скрипу ветвей на ветру, пытаясь угадать ответ…
— Слава… — Несмело шепчут они, а ты отвечаешь, по-прежнему не стыдясь никого:
— Ура! Ура! Ура! — Только слёз теперь куда как больше, нежели радости. Или с годами их всё труднее сдержать? Не знаю. Может быть. Но всё равно, — Ура!
Главное в жизни
Склонившись над немытой давно раковиной, от которой пахло парикмахерской, я считал розовые капли, что бесшумно капали из носу на отбитую местами эмаль. Которую ночь я не спал, пытаясь подготовиться к вступительным экзаменам в институт, и вот — досиделся до того, что почти без остановки носом идёт кровь.
В дверь постучали:
— Есть кто дома?
— Открыто! — Закричал я в ответ и наспех умывшись, вышел навстречу товарищу.
— Опять полотенце жевал? — Спросил он и рассмеялся, чуть скривив от всегдашнего смущения губы.
— Не дури. — Почти обиделся я, и провёл ладонью по лицу, смахнув с него какую-то нитку. — Это я умывался.
— Ишь, какой чистюля! Прямо-таки енот-полоскун. Ну оно, конечно, с голодухи чего только в рот не закинешь, — хоть мочалку, а хоть и полотенце! — Продолжил шутливо издеваться надо мной он, хотя, судя по виду, роль потешного, навязанная жизнью, явно его тяготила.
— Хватит уже, а? — Попросил я.
— Ну, хватит, так хватит. — Охотно согласился он, и сменив дурашливый тон на нормальный, человеческий, спросил, — Готов? Выучил?
— Учил, но провалюсь. Стопудово. Придётся в деревню к бабке ехать.
— Зачем? Коровам хвосты крутить?
— А хоть и хвосты, какая разница. От отца спрячусь там до армии. Сказал, что не поступлю — прибъёт.
— Так от сказал до сделал — дистанция огромного размера, как говаривал кто?!9
— Не знаю. Но у папани близко. Рисковать не стану.
— Ну, это ты зря, риск-дело благородное.
— Не хочу позориться. Лучше сразу уеду.
— Ты это, не дрейфь, паспорт давай.
— Зачем?
— Из моего фотографию на твой переклеим, и все дела. Я за тебя сдам.
— Думаешь, получится?
— Уверен. Я Вальке Веремьеву также помог поступить, а ты чем хуже?
— А сам? Как же ты?! Ты тоже на этот факультет хотел.
— Ну его, передумал. Только время терять. А касательно риска, знаешь, как там дальше?
— Неа.
— Эх ты, темнота. Ни Скалозуба не знаешь, ни этого. Учись, студент, пока я жив! — Не доказано, что риск — благородное дело, но благородное дело — всегда риск. Вольтер сказал, между прочим, в девичестве — Мари Франсуа Аруэ!
— В каком ещё девичестве?
— Да шучу я! Тащи ножницы и клей.
…Именно таким манером, в середине прошлого, двадцатого века, мой отец помог поступить в институт нескольким своим товарищам, а сам пошёл в техническое училище при авиазаводе. Закончив его, стал чертёжником, потом инженером, но не абы каким, на его счету девятнадцать авторских свидетельств от КБ Туполева. И всё — без высшего образования. Выходит, оно не самое главное в жизни, а?!
В своём праве…
Всю ночь небеса изливались на землю дождём. С заметным раздражением хлестали они веником струй по неповоротливым, заросшим её телесам.
— Ох, и запустила ты себя… Да