class="empty-line"/>
Моя смиренномудрая обзывает меня не только "Берл-Колбаса", но еще и сластолюбцем, и наглецом, и похабником, и всем, что только на язык придет ей.
Конечно, человек не свинья — люблю красное словцо, люблю шпильку подпустить Лейбу-мельнику в глаза и за глаза… Люблю также, нечего греха таить, поглядеть на служаночек, что берут воду из колодца напротив, — они ведь не коген пред аналоем.
Но, верьте мне, не это поддерживает во мне желание жить. Меня только одно утешает: выйдет иногда из рук моих новый идол на свет божий, и все перед ним, перед "делом рук моих" преклоняются!..
Я знаю, что когда моя смиренномудрая бросает мне ключи через стол, то она это делает по приказанию моей штраймл[2]. Меня она и слышать не хочет, но штраймл моей она должна слушаться!
Возвращается она из мясных рядов накануне праздника или субботы без мяса и проклинает мясника, — я знаю, что мясник ничуть не виноват: то штраймл моя не дает ей сегодня делать кугл.
Берет она совсем еще хороший горшок и выбрасывает его на двор, и я знаю, что это штраймл моя вышвырнула горшок. Берет она кусок теста, бросает его в печь, поднимает руки и закатывает глаза к потолку, — я прекрасно знаю, что потолок ровно ничего из всего этого не понимает, и этот кусок теста сожгла моя штраймл!
И при этом я знаю, что моя смиренномудрая супруга не единственная в общине, а община — не единственная у бога; в общине много таких правоверных жен, а у бога много, очень много таких общин. И моя штраймл повелевает всеми миллионами миллионов правоверных жен!
Миллионы ключей бросают через стол, миллионы женщин не делают кугла, миллионы горшков разбиваются вдребезги на мостовых, а сжигаемыми кусками теста я взялся бы прокормить полки, легионы нищих!
И кто все это делает? Все моя штраймл, — дело рук моих!
Перейдем опять к позументщику. Вот он сидит напротив моего окна. Лицо его лоснится, точно его салом смазали.
Чего он сияет? Чего так искрятся его глазки?
Он скрутил пару золотых погонов.
Во-первых, мы прекрасно знаем, что такое золото и что мишура. Во-вторых, мне известно, что пара погонов имеет под своим началом в десять раз больше солдат, чем енотовая шуба Лейба — сермяг и полушубков. И все же пусть вот попробует самый крупный золотой погон издать приказ: "Десять быков зарежь и только полбыка вари!" "Помирай с голоду, имей посуду четырех родов, а вымя ешь на опрокинутой тарелке!" "От каждого куска пищи брось часть в огонь и в воду!" Или: "Каждый жених обязан предварительно показать мне свою невесту, а каждая невеста — своего жениха!" "Со мною — всё, без меня, хоть тресни, — ничего!"
Крупнейшая генеральская эполета не отважилась бы и мечтать о чем-либо подобном. А если бы и решилась, то всю страну пришлось бы наводнить солдатами: у каждой кровати — хотя бы по паре казаков, чтобы караулили друг друга, а оба вместе — кровать. И сколько было бы при этом обмана, краж, контрабанды! Господи, если бы мне столько добра иметь!..
А моя штраймл делает все это тихо и благопристойно, без нагаек, без казаков.
Я себе спокойно сижу дома и знаю, что без разрешения моей штраймл ни один Мейшеле не дотронется ни до какой Ханеле, даже взглянуть не посмеет — боже упаси!
И, наоборот, пусть моя штраймл навяжет Мейшеле или Ханеле бог весть какую несуразность, — тут хоть ложись и помирай! Не отделаться им друг от друга, разве вместе с жизнью. А если не хочешь так долго ждать, ходи, проси, кланяйся той же самой штраймл: "Штраймеле, спаси! Штраймеле, разбей мои оковы, выпусти меня из темницы!"
В конце улицы находится шинок.
С тех пор как моя благоверная сделалась "старостой у женщин" и перестала приготовлять для меня вишневку, я время от времени заглядываю туда, чтобы подкрепиться, особенно в посты. Не обязан же я, в самом деле, поститься: ведь штраймл все-таки моей работы!..
Шинкаря я уже давно знаю. И он одними заповедями божьими да добрыми делами не живет… Но не в этом дело.
Были у шинкаря две дочки. Две сестры от одного отца и матери. Что я говорю — близнецы, ей-богу, — не отличишь одну от другой. А парочка была милая — хоть молись на них!
Личики — что яблочко на детских флагах в симхас-тору; благоуханны — что сосуд с ароматами; стройны — что пальма; а глаза — спаси меня бог и помилуй! Взглянут, — точно алмаз сверкнет! И благонравные! В шинке, кажется, и все же далеко от шинка. В ковчеге Завета их не воспитали бы лучше.
В шинке родились, а настоящие королевы. Ни один пьяница не осмеливался произнести при них непристойное слово, — ни один стражник, ни один акцизный. Попади в шинок даже самая важная персона, и то бы, кажется, не осмелилась ущипнуть которую-нибудь из них в щечку, не дерзнула бы дать волю не только рукам, но и глазам, даже помыслам своим. Я готов был сказать, в них таилось больше силы, чем в моей штраймл. Но это было бы грубой ошибкой. Моя штраймл оказалась сильнее их, в тысячу раз сильнее!
Близнецы — они не показывались одна без другой. Если у одной что-нибудь болело, то и другая страдала вместе с ней. И все же как быстро разошлись их дороги…
Совершили они одно и то же, чуть-чуть различно, а вот поди же…
Обе они как-то переменились сразу: и веселье и печаль — все не попрежнему. Я не могу вам объяснить, что с ними стало. Слова как будто на кончике языка, а не могу их выговорить… Куда мне, неучу!.. Они стали как-то более сосредоточены, ушли в себя, и в то же время — и печальней, и обаятельней прежнего…
Известно было, кто был причиной тому: указывали пальцами на двух Мейшеле, благодаря которым обе Ханеле стали еще милее, добрее, обаятельней и даже выросли как-то…
Э, да ведь я другим языком заговорил, совсем не подобающим шапочнику! Даже слеза прошибла, совсем это мне не по летам. Смиренномудрая моя опять скажет: "сластолюбец!"
Но я не долго буду распространяться.
Обе сестры совершили одно и то же, точь-в-точь: недаром же они были близнецами…
У каждой завелось по Мейшеле. И обе они через короткое время вынуждены были в юбочки клинья вставлять…
Стыдиться нечего, дело обычное. На то воля божья, — какой же тут стыд?
И все-таки различно кончилось