Крыша автомобиля сияла золотом, отражая свет ранних фонарей, в окнах и изогнутых черных боках текли и блестели смутные отражения мира.
— Звучит почти красиво.
— Да, пожалуй, это красиво. В каком-то смысле. Только не в этом дело.
Ник и сам уже понял, что сморозил бездарную глупость.
— Понимаю, это ужасно, — заговорил он, — потому что…
— Просто это смерть. Когда видишь это, понимаешь, что нельзя больше жить. Оно не хочет, чтобы ты жила. И ты это понимаешь. — Отступив от него на шаг, она широко раскинула руки: — И все вокруг, весь мир делается таким. Сверкающим и черным. Мир, в котором нельзя жить.
Широко открытые глаза ее заблестели слезами.
— Не знаю, я не могу лучше объяснить, — пробормотала она и повернулась к нему спиной.
Ник шагнул к ней.
— Но ведь потом все снова становится таким, как прежде… — начал он.
— Да, Ник, — отрезала она сухим тоном человека, сожалеющего о своей откровенности. — Потом все становится как прежде.
— Я просто пытаюсь понять…
Она плачет — это хорошо, подумал Ник и снова обнял ее за плечи; но несколько секунд спустя Кэтрин недовольно дернула плечом, показывая, что хочет освободиться, и он испытал острый укол отвращения, словно его заподозрили в чем-то постыдном.
Позже, в гостиной, она сказала:
— Боже мой, ты же сегодня должен был встречаться с Лео!
Неужели и вправду только сейчас вспомнила? — подумал Ник. Но ответил:
— Ничего страшного. Я ему позвонил, мы перенесли на ту неделю.
— Что ж, все равно он не в твоем стиле, — грустно улыбнувшись, заключила Кэтрин.
За Шуманом последовали «The Clash», а за ними — усталое, но напряженное молчание. Ник молил Бога, чтобы Кэтрин больше не включала музыку: большая часть того, что ей нравилось, его заставляло цепенеть в молчаливом неприятии. Он взглянул на часы. Во Франции сейчас на час больше — звонить уже поздно; этот солидный и рациональный предлог для отсрочки Ник встретил со смутным облегчением. Подошел к фортепиано, за которое в доме садились редко, — на нем громоздились стопки старых альбомов и стоял бронзовый бюстик Листа, сейчас с горечью взирающий на то, как Ник ставит на пюпитр Моцарта и начинает играть с листа. Роняя ноты, словно капли дождя на песок, Ник думал о том, каким мог бы стать для него этот вечер: простое анданте эхом отзывалось внутри, там, где надежда вела спор с неотступной болью, и взвинчивало оба чувства до ненужной остроты.
И скоро Кэтрин поднялась и сказала:
— Ради бога, дорогой, мы же, черт возьми, не на похоронах!
— Извини, дорогая, — послушно ответил Ник и несколько секунд импровизировал что-то бравурно-бес-содержательное, а потом встал и вышел на балкон.
Называть друг друга «дорогой», «дорогая» они начали совсем недавно, и до сих пор ему это нравилось — еще одно свидетельство того, что в доме на Кенсингтон-Парк-Гарденс он становится своим, но снаружи, в ночной прохладе, Ник ясно ощутил, что эта близость — понарошку, что Кэтрин от него пугающе далека. Вспомнились ее слова о смертоносном мире, сверкающем и черном, но Ник не представлял, о чем речь, и загадочное видение, помедлив лишь миг, исчезло из его сознания.
Соседи устроили вечеринку на открытом воздухе: мерцал свет, слышались голоса. Там человек по имени Джеффри вполголоса рассказывал что-то очень смешное, слов Ник не разбирал — слышал только хохот и женские взвизги: «Ох, Джеффри!» Дальше, в парке, девушка вела на поводке крохотную белую собачку, и казалось, что собачка светится в лучах угасающего дня. Небо над Лондоном быстро выцветало и темнело; вечер уступал место ночи. Летом, когда не закрываются окна, ночь складывается не только из теней, но и из звуков — шепота листьев, неусыпного гула автомашин, дальних автомобильных сигналов и взвизгов тормозов, человеческих голосов, несвязных обрывков музыки. Где-то сейчас Лео? Дома, в трех милях к северу прямыми длинными улицами? Или рассекает ночной воздух на своем серебристом мотоцикле? И снова он спросил себя, в каком парке сделан снимок Лео? И кто — друг? любовник? — его фотографировал. От тоски и нетерпения ощущалась болезненная пустота внутри. На дорожке вновь появилась девушка с белой собачкой, и Ник попытался представить, что она видит, когда смотрит в его сторону: темный, таинственный, может быть, даже зловещий силуэт на фоне ярко освещенной комнаты… Откуда ей знать, что он стоит на пороге чего-то нового и сердце его тяжело и болезненно бьется в думах о том, что может принести ему грядущий день?
2
— А теперь — подарки! — объявил Джеральд Федден, входя на кухню с шуршащим бумажным пакетом в руках. — Для всех и каждого!
Вместе с Джеральдом, загорелым и неутомимым, вместе с его самоуверенностью и самолюбованием к дому как будто вернулась утраченная энергия. Джеральд шагал широко, говорил громогласно, держался всегда так, словно ждал аплодисментов. На пакете Ник разглядел эмблему знаменитого магазина деликатесов в Перигё — синего гуся с доброй диснеевской улыбкой и чем-то вроде спасательного круга на шее.
— Ой, только не фуа-гра! — простонала Кэтрин.
— Для нашей мурлычки-царапки — айвовое варенье, — объявил Джеральд, извлек из пакета баночку, завязанную полосатой салфеточкой, и поставил на кухонный стол.
— Спасибо, — сказала Кэтрин и, не притронувшись к варенью, отвернулась к окну.
— А что у нас для Тобиаса?
— Это… э-э… — Рэйчел помогла себе жестом, — carnet.
— Ах да, точно. — Покопавшись в пакете, Джеральд достал и вручил сыну блокнотик в зеленоватой, пахнущей кожей обложке.
— Спасибо, пап, — ответил Тоби.
Он — как обычно, в шортах — раскинулся на кушетке и читал газету, рассеянно прислушиваясь к родительским голосам. Стена над ним представляла собой настоящую семейную летопись: бесчисленное множество фотографий в рамках — сплошные праздники и рукопожатия со знаменитостями, и среди них две злые карикатуры на Джеральда, которые он в свое время выкупил у карикатуристов. Гости, оказавшись на кухне, считали своим долгом заметить, что карикатуры совершенно не похожи: в самом деле, между реальным Джеральдом и Джеральдом на картинках — хищником с ястребиным носом и зловещей усмешкой — не было почти ничего общего. И все же Ник невольно задумывался: что, если оба художника согласно уловили его суть, скрытую за добродушной повседневной маской?
Сейчас Джеральд, в льняных шортах и сандалиях, широкими шагами носился к машине и обратно, сыпал на ходу забавными историями о Франции и французах, стараясь пробудить в детях любопытство и сожаление:
— Так жаль, что мы не смогли поехать всей семьей! Ник, тебе обязательно надо как-нибудь съездить с нами.
— Мне бы очень хотелось, — ответил Ник.
Конечно, здорово было бы провести лето с Федденами во Франции, но все-таки лучше в Лондоне, и без них. Вот они вернулись, и дом, наполнившись шагами и голосами, даже выглядеть стал как-то иначе. Возвращение Федденов положило конец его одинокой идиллии на Кенсингтон-Парк-Гарденс; и, хоть Ник и был искренне рад их видеть, радость эта была подернута грустью, которая в сознании Ника связывалась с взрослением, — грустью об уходящем времени и упущенных возможностях. Теперь он с нетерпением ждал от Федденов благодарности, способной хоть немного смягчить загадочную тоску. О главном его подвиге — с Кэтрин — речи не было. Разумеется, нужно было рассказать, и сама Кэтрин явно об этом помнила и с некоторым страхом ждала, что он заговорит; но внезапное появление ее родителей вдруг заставило Ника понять, что заговорить об этом — значит ее предать. Пусть это будет их общая тайна.